Ошибочно думать, что вопрос о труде разрешим в плоскости социальных отношений. Забывают о психологии труда. Если труд - обязательство, да еще тяжкое, да еще volens-nolens, то на такой почве ничего не построишь. Труд должен удовлетворять человека. Отсюда: он не смеет быть механичным. Не механично лишь творчество, и труд должен быть творческим. Но творческий труд не утомляет, не насилует, это не обуза, а счастье. Я могу работать творчески по 12 - 16 часов в сутки и меня надо силком отрывать, сам не в силах остановиться. Отдыхаю - для него же. Утомляет меня не он, а, наоборот, невозможность ему отдаться, помеха, рассеяние. Неспособны к творческому труду только кретины (и чаще всего из буржуазного класса). Разве для кретинов произошла революция, что в единицы меры всего человечества избирается самочувствие кретина?
Стук в дверь - у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, механик и большевик. Маленький остроглазый горбун с высокою грудью входит в комнату. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из жестянки, быстро скручивают, прихлопывают жестянку. Яков Львович дает прикурить.
- Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели вы последний номер "Известий"?
- Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, - берет Яков Львович клеенчатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
- Кустарничество, - буркает Васильев: - мелко-буржуазная психология. Сводите вопрос с рельсов в тупик, да там его и складываете впрок.
- Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не покрывают, - всплескивает Яков Львович руками.
- Работаете на контр-революцию, если хотите знать, - неуклонно выходит из уст горбуна с клубами табачного дыма.
- На контр-революцию? - встает Яков Львович. Солнце из низенького окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, облагородились, стали странно-знакомыми; и глаза глядят широко открыто, без робости:
- Посмотрите сюда, какой я контр-революционер! Я больше пролетарий, чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль революции, я за нее умру не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под другим названьем. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду, как я вижу вашу?
Васильев докурил папиросу, он молчит, ему трудно найти слова. Потом говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот тебе, вот тебе, вот тебе:
- Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда - оставить все, как оно есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говорите, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Любой профессор подцепит ваши слова с удовольствием. Нам они ни к чему, они давно говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, скажите, итти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы другой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если хотите, и история не нужна, одной мысли довольно,
Яков Львович угас и сел снова:
- Странно, это очень верно, что вы говорите, - отвечает он Васильеву. - Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без огурца. Но ведь и ваша цель - счастье человечества. Вы же не зря мечтаете о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое счастье, как на минус?
- Поймите, оно бездейственно! Расстройство желудка у капиталиста нам выгодней, чем блаженство такого пролетария, как вы. Бездейственно, в этом вся штука.
Яков Львович и Васильев расстаются. Васильев идет "организовывать недовольство масс", а Яков Львович, сжимая голову руками, до полуночи ходит по комнате.
ГЛАВА III-ая, отступительная.
"Вольному - воля, спасенному - рай".
Здесь я должна выйти за пространственные скобки. Февральская революция катится, она праздником ходит по городам и местечкам, она становится чем-то вроде модной этикетки "Трильби" на папиросах, печеньях, шоколадках, подтяжках. Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок, официантами в белых перчатках, - но правда, отказывающимися брать на чай. Официанты как-будто поступились привычками; хозяева - нет.
Война популярности не потеряла. Заглядываемся на союзников; комплименты нас очень обязывают; мы готовы на все, чтоб не разуверилось "общество". И разговор о "победном конце" не пресекся.