И первое, что вырвалось из губ Антоши и совсем не спокойно и не шепотом, это о деньгах из серванта. Вырвалось, будто некоей пружиной вдруг выкинутое, комом из десяти бессвязных сбивчивых предложений. Не далее, как вчера Антоша твердо себе положил, что никакими пытками никто и никогда не вырвет у него признания об этих деньгах. И вот – мячиком выскочило. Для него самого это было так неожиданно, что он остолбенел на мгновенье, глаза открыл и уставился растерянно на о. Антония. Но тут же осмыслились глаза Антоши и он отшатнулся слегка от взгляда о. Антония. Скорбные, строгие, взыскующие глаза нарисованных ликов, которые он сегодня впервые увидел и которые разбередили неожиданно его душу, не шли ни в какое сравнение с тем, как сейчас смотрел на него о. Антоний.
А дело в том, что никто и никогда из живых людей не смотрел так на Антошу. Те, которые хотели его уесть, прижать, расколоть, всякие там участковые, об них уже было сказано. Никому не дано было пронять Антошу. Классная руководительница так говорила про Антошу: "Если он действительно такой дурак, то его с умственно отсталыми и социально опасными изолировать надо, а если он так притворяется, то он – гений, но тогда его тем более надо изолировать, и чем скорее, тем лучше". Правда, тут же эта умная женщина добавляла, что учеба в школе поставлена так, чтобы научить только одному – ненависти к учебе и к наукам. Но это уже другая тема.
Поражен же был Антон тому, что те участие и жалость, с которыми глядел на него о. Антоний не было похожи ни на что ранее им испытанное, хотя люди, любящие Антошу, было что и поглядывали на него с участием и с жалостью и с любовью. Вообще-то всего двое существовало на земле людей, чувствовавших к нему какое-то участие, это папа, да мама, да, пожалуй, еще та учительница. Однако, мама и папа (и это Антоша очень остро чувствовал и видел), когда с состраданием глядели на него во время болезни или там еще чего-нибудь, всегда думали о чем-то своем, всегда они жили чем-то своим, ихние взрослые проблемы им были ближе, чем его, да и чем он сам. И он это вполне понимал, принимал как само собой разумеющееся и, естественно, сам был такой. Своя рубаха ближе к телу. Это просто и ясно. Но о. Антоний оказался не прост и не ясен. Антоша увидел участие к себе, которого не может иметь посторонний человек к постороннему человеку, не может! То, что истекало из невозможных глаз о. Антония говорило, что он живет сейчас только его, Антошиной жизнью, его пакостными делами и больше ничем. И переживает за него, за Антошу, больше, чем за себя... да и нет никакого "себя" у о. Антония, а есть только Антоша. Сухие глаза о. Антония плакали. И плакали теми самыми слезами раскаяния, о которых ему талдычила его старуха. Очень внятно, очень осязаемо ощутил это сейчас Антоша. И будто слова плаксивые, причитания о. Антония слышались Антоше из сомкнутых губ его, что вот, стоит эдакая образина десяти лет, рядом живет, а я вроде и не причем был,.. я виноват, Господи, прости меня... и его заодно.
Сколько раз (сейчас особенно четко прочувствовалось), помнится, когда поменьше был и тыкался в мамин подол от обиды какой или от боли, или от потери чего-то и мама успокаивала его, утешала, всегда он чувствовал, что мама (самый близкий человек!) в общем-то вымучивает, выдавливает из себя участие. Да и понятно, своих, текущих проблем у нее более, чем хватает. В том числе и – чем и как Антошу накормить, да одеть...
А сухие страшные глаза о. Антония плакали. А безмолвные сомкнутые губы кричали: Господи, помилуй!..
– И пацана били впятером! – заорал вдруг Антоша на весь храм. – Ногами! По морде! Я бил! А он орал нам, нет – мне: "Да что ж ты делаешь?!"
И поползло, потекло, поперло, из Антошиного нутра – криком, шепотом истерическим, просто воплем бессвязным все, чем наполнен он был. Выползла безобразная башка змея, сдохла тут же под огненным взглядом о. Антония и потянула за собой остальное черное тулово. Змей выходил, но почему-то наполняло болью голову. Да у Антоши никогда в жизни не болела голова!..
Водопадами текли струи пота по лицу о. Антония. Он прижимал к себе мечущегося Антошу и шептал радостно: "Умница, умница! Так его, в натуре, гада ползучего". Наконец, когда затих Антоша, отодвинул его от себя.
Очнувшийся Антоша увидал перед собой улыбающегося о. Антония. Такой улыбки, такого беззвучного смеха он тоже никогда не видел. Вот уж, действительно, было – рот до ушей. И борода пляшет. Равновелики были по чувствительной силе, что тот плач бесслезный, что этот смех беззвучный. И все дальнейшее для Антоши происходило будто в полусне, хотя и очень явно. И то, как тыкал его лбом о. Антоний в медный большой крест, а потом в железную обложку большой книги, то, как вдруг возник он перед ним совсем в другом дивно-красочном одеянии с красивой большой чашей в руках.
– Верую, Господи, и исповедую... – все повторял Антоша, что диктовал ему громко о. Антоний, но ничего не запомнилось. Только вдруг горячо стало внутри, он даже грудь рукой потер.