Горячо благодарю Вас, Лев Николаевич, за Ваше письмо. Оно принесло мне то, что было нужно: "У нее кроткие глаза", и Вы ее уже не пугаетесь и с нею освоились. Это имеет много успокоительного. Думать "о ней" я привык издавна, но с болезни моей овладел мною ужасный, гнетущий страх, - я, кажется, просто боялся физических ощущений оттого, что "берут за горло". Когда меня мучит ангина, я все помню и хочу овладеть собою: припоминаю "тернием окровавленную главу", вспоминаю кончину Филиппа Алексеевича Терновского (удивительную по благодушному спокойствию) и думаю о Вас, но боль все превозмогает, и я теряюсь от страданий и трепещу, что они могут достигать еще высших степеней мучительства. Умереть есть дело неминучее, и мучителен не шекспировский страх "чего-то после смерти". Это не страшно, но страшат муки этого перехода. Терновский (который очень любил Вас) умирал, претерпев множество унижений, лишений и угроз от мстительности Победоносцева, но все был весел и шутил. Умирая, он попросил карандаш и слабою рукою написал: "Одно печально в моей смерти, что Победоносцев может подумать, что он мог убить человека". Когда Лебединцев прочел, - умирающий ему еще улыбнулся и вскоре отошел. И сколько людей исполняют это с достоинством, а страх все это может обезобразить, испортить. Вот где причина и место страха. Если можете, скажите мне что-нибудь на это, вдобавок к тому, что у нее "кроткие глаза". Ваши слова мне все в помощь. Мне стыдно приставать к Вам, но я слаб и ищу опоры у человека, который меня сильнее, - не оставьте меня поддержать. Я, конечно, очень рад, что Вам не противно то, что я пишу. Когда я пишу - я всегда имею Вас перед собою и таким образом как бы советуюсь с Вами. "Импровизаторов" я писал сравнительно здоровый, а "Пустоплясов" при 39° жара в крови. Как я их написал - и не понимаю! И все это наскоро и кое-как и в отвратительных условиях цензурности, при которой нельзя делать поправок в корректуре... Там есть вымарки очень бессмысленные, но вредящие ясности рассказа. А самый рассказ пришел в голову сразу (за неимением сюжета) после спора о Вас с Татищевым в книжной лавке: "Что бы сказали мужики, да что бы сказал он мужикам?" Я и сделал наскоро такой диалог в мужичьей среде на темы, с которыми лезут в разговорах о Вас. Третьего дня была у меня Любовь Яковлевна и говорила, что ей цензор сказал, что "он все узнал", а узнал он то, что его "подвели", потому что "пустоплясы - это дворяне, а на печи лежал и говорил Толстой"... Сытину теперь этого рассказа будто уже не позволят. Вот чем заняты! "Северному вестнику" желаю всякого успеха, но боюсь, что они с этим делом не справятся: задавит их "макулатура", которой они волокут большую груду и освободиться от нее не умеют. А потом их угнетает цензура, и они от нее тоже не избавятся. Письма Смирновой о Гоголе и о Пушкине будут иметь свое литературное значение для литературного круга, но читателя они не привлекут. Притом я боюсь, что оба писателя в рассказах Смирновой выйдут сентиментальными и не в большом интересе, а особенно Гоголь может выйти раскрашенным в те именно краски, которые надо бы с него по возможности сводить, а не наводить их гуще. Пока журнал под цензурою, ему, разумеется, будет хуже всех, которые издаются без цензуры, и потому работать в нем особенно трудно. Из Ваших 12-ти глав я читал 7. По-моему, все это нужно, и все хорошо, и все "на пользу". Не оставьте меня добрым словом.
Любящий Вас Н. Лесков.
34. 1893 г. Января 12.
12. 1. 93. СПб. Фуршт,. 50.
Высокочтимый Лев Николаевич!