А день сегодня ясный-ясный, – и если глядишь в небо – на миг покажется, что это наш декабрь – Рождество.
3 февр./21 янв. 1925.
Дорогой и глубокочтимый Антон Владимирович,
Боже, Боже! Боюсь, что Вы с укоризной киваете на меня. До сих пор я не нашел сил даже взнос в Комитет сделать, ответить на письмо, по поводу лекций, Вам написать… Но такая душевная расхлябанность – может быть, следствие нервного переутомления. Охоты смотреть
на жизнь нет. Я чистосердечно пишу Вам это. Болезнь ли? Не знаю. Я жду не дождусь теплых дней, чтобы бежать из Парижа, которого все равно не вижу, не хочу видеть. У меня всегда это после забот и – перед заботами. И не могу подняться над великой тоской, которая все закрыла. Лишь в работе обманываешь ее, но она и в работе, покрывает мысли. Бывают дни – и вот сейчас они – когда хочешь конца, бесчувствия, камня. Когда – не видишь цели и смысла, и схватываешься, Бога ищешь, сил – ищешь веры, но – нет во мне – в эти минуты – и веры светлой. Маловерье, пустыня в душе моей. Я говорю о личной, духовной вере, о моих целях, как твари Божией – к Богу. Что же до России – я верю – иКое-что я успел сделать, но лишь «кое-что». Не мне, конечно, судить, но что-то есть. Надо б?льшее. Я не могу писать «вне жизни». Во всех моих заботах последней полосы – она, жизнь наша. И не могу отмахнуться. И для того, чтобы держать ее в узде, чтобы она не рвала рамки искусства, надо очень собрать и замотать в веревки душу. И всякий раз – уход в жизнь, анализ ее в слове публичном и страстном – рвет эти веревки, и я месяцами должен себя приводить в форму. Вот теперь надо мной висит камень – лекция в Сорбонне за 1000 fr. субсидию годовую. И я – сил не имею. Вы понимаете души жизнь. Вы знаете мою неизживаемую боль, при которой мне все темно. И простите мне, что не в силах составлять лекции по этим ужасным
вопросам политики и жизни. Я почти уже не читаю газет, а жевание, чем часто пробавляются людишки из демократических и соц-республиканских, тошнит меня. Для эмиграции теперь уже все ясно. Если еще не ясно, после всего, тогда – мертва почва, камень, и на ней не прорастут семена. Если уже крови не приняла почва, зерна не примет, ибо камень она. Теперь все, все ясно, и уже греет. Теперь нужна поливка.И вот – нужна Божья роса. Но она, эта роса – стихийно льется, и мы, русские писатели, должны помогать ей. И я ищу и ищу форм этой помощи, прислушиваюсь к своей душе. Горе наше, что негде
часто найти место – излиться. Нет журналов, чтобы печатать не кусочками. В частности, о себе скажу: я не могу найти русского издательства для «Солнца мертвых». И оно выйдет раньше в Англии, в Германии и, может быть, Франции, чем на русском языке45! Мы должны все разрывать на клочки. Я пачку рукописей держу на полке. А надо писать – и пишу – еще б?льшее. И это прибавляется к общей мути и смуте духа. И надо еще обновлять душу, надо заполнить тысячи ее запросов, читать, собирать – для задуманного. А много пробелов. И надо выпрямить дух для «Спаса Черного»46. И еще надо бегать за франками, интересоваться издательствами, писать переводчикам, ждать и – знать, что вся эта суета – души не питает, а лишь хлещет.Простите, дорогой, что так нервно (и, может быть, кое в чем – неправильно с точки зрения спокойной души) вылился. Деньги-взнос хотел эти передать лично. И надеюсь к Вам зайти в воскресенье, если будете.
Привет наш любовный Вам и дорогой Павле Полиевктовне. Ваш сердечно Ив. Шмелев.
7 июля/24 июня [1925].
Здравствуйте, дорогие, Павла Полиевктовна и Антон Владимирович,
Как Вы, в милости ли Божией пребываете? Ни слуху, ни духу. А мы – все в трудах и работах. Я больше по огороду и письменному столу, а жена вся в хозяйстве и с Ives*
, – опять месяц болел энтеритом. За все мои труды – награда: едим малосольные огурцы, чисто русские! Осетринки вот нет.