— Получите, — говорила она. — Обязательно получите… Когда вы сдали ваши стихи? Месяц назад? Ну вот, скоро, значит, и получите… Все, что надо, вам напишут… Как, вы говорите, ваша фамилия?.. Булыга?.. Не волнуйтесь, товарищ Булыга, обязательно будет вам ответ… Какой ответ?.. Отрицательный…
Тут я остановился и с интересом стал слушать.
Среди авторов рукописей, ответы на которые я принес, был и Булыга. (Фамилия довольно редкая, поэтому я хорошо ее запомнил.) И вот что самое интересное: отзыв мой на стихи этого Булыги действительно был отрицательный.
— Это уж я не знаю. Не могу вам сказать, — продолжала меж тем тетя Паша. — Это вам все подробно напишут. А я только знаю, что отрицательный…
Когда разговор был закончен и трубка повешена, я спросил:
— Тетя Паша! А откуда вы знаете, что ответ ему будет отрицательный?
Тетя Паша объяснила:
— А у нас положительных не бывает.
Инкогнида
Вахтерша «Нового мира» тетя Паша была совершенно права. Положительных ответов на самотек быть просто не могло. Это предполагалось самой сутью существовавшей тогда системы.
Это сейчас на титульном листе каждого периодического издания предупреждают: «Рукописи не возвращаются и ни в какие объяснения с авторами отвергнутых рукописей редакция не вступает». А при советской власти была твердая установка: на каждое письмо в редакцию автор во что бы то ни стало должен получить ответ. Так возник институт «литконсультантов». Существовало даже специальное централизованное учреждение: «Литературная консультация при Союзе писателей СССР». Это была неплохая кормушка для нашего брата. Рукописи шли непрерывным потоком. Как правило, они были чудовищно бездарны. Унылая их безликость лишь изредка оживлялась какой-нибудь чудовищной, особенно вопиющей безграмотностью, иногда, впрочем, граничащей с гениальностью. Вот — пример, ставший в своем роде классическим:
Такие перлы попадались, к сожалению, не часто. Но однажды и мне повезло. На отзыв была прислана пьеса. Вся она умещалась в школьной тетрадке. В чем там было дело, я сейчас уже не помню. Помню только список действующих лиц. Заключала его такая фигура:
ИНКОГНИДА — враг народа. Действует за сценой.
Моё позорное легкомыслие!
В середине 60-х Евтушенко опубликовал на Западе свою «Автобиографию», и это стало поводом для очередного политического скандала. Насколько я помню, никакой крамолы в этой «Автобиографии» не было. С упоением автор рассказывал там о многочисленных своих победах — в жизни и в искусстве. Но главным образом почему-то — в физкультуре и спорте. Был там, например, замечательный рассказ о том, как в юности, играя в футбол, он, стоя вратарем, забил гол прямо из своих ворот в ворота противника, послав мяч через все поле. Запомнилась еще такая душераздирающая история. Гостя у Федерико Феллини и Жюльетты Мазины, отправился он на рассвете купаться. Заплыл — по обыкновению — далеко в море. А когда стал возвращаться, вдруг началась у него судорога — свело ногу. И он стал тонуть. Никакого страха, однако, он при этом не испытывал. Было только чувство некоторой неловкости от того, что, утонув, он причинит тем самым некоторые неприятности своим друзьям — Федерико и Жюльетте. Именно эта мысль побудила его отчаянно бороться за свою жизнь. И он вспомнил, что в плавках, в специальном карманчике, у него, как у всякого опытного пловца, была припрятана иголка — специально на такой вот случай. Достав иголку, он воткнул ее себе в ногу, судорога прошла, и он благополучно выплыл на берег. Федерико и Жюльетта так и не узнали, какой опасности подвергалась их репутация гостеприимных хозяев.
Именно из таких вот историй, напоминающих не столько даже россказни Хлестакова, сколько рассказы барона Мюнхгаузена, и состояла эта «Автобиография».
Скандал тем не менее разразился большой. Крамола — с точки зрения начальства — состояла не в содержании неразрешенного произведения, а в самом факте его опубликования. И поэту пришлось каяться, признавать ошибки, разоружаться, как тогда говорили, перед партией.
«Разоружение» происходило в большом зале Центрального дома литераторов. Зал был полон. Были там и сочувствующие поэту, были и злорадствующие. А поэт, стоя на трибуне, держал речь.
Наблюдая это зрелище, я подумал, что если бы снять все это на кинопленку и показать потом на экране немой фильм, зрителям этого фильма представилась бы картина, не имеющая ничего общего с тем, что происходило в натуре. Они увидели бы на трибуне — агитатора, горлана, главаря. С вдохновенным лицом, потрясая сжатым кулаком, он выкрикивал что-то гневное и патетическое. Это был пламенный трибун, готовый идти за свои убеждения на костер, как какой-нибудь Джордано Бруно.
Но если бы под эту не озвученную пленку подложили фонограмму и немой фильм стал звуковым, изумленные зрители услышали бы:
— Мое позорное легкомыслие!