— Ни единого франка. Просто в тот год урожай был вдвое меньше, чем обычно.
— А Дилс сказал о
— Ваш Дилс, вице-прелат, слишком много о себе понимает. Что же он сказал?
— Слишком крепкое.
Наша Диана сердито сопит:
— Тринадцать и шесть десятых процента алкоголя. Это для него крепко? А как насчет
— Пьется легко, но ничего особенного.
— На них не угодишь, — комментирует наша Диана, отпивает чуть-чуть
Она видит пятна, покрывающие его ноги. Она не вскрикивает.
— С тобой это тоже случилось, — говорит она с нежностью, опускаясь на колени перед своим заклейменным господином, ставит его ноги в эмалированный тазик и горячей салфеткой проводит по больным икрам. Как Мария Магдалина, думает она.
Доктор Вермёлен сделал Преподобному несколько инъекций, и пятна вроде бы побледнели.
Е.П. Ламантайн возблагодарил Бога, помолился, навел порядок в своих денежных делах, сам наложил на себя послушание сдержанности в отношении французских вин, напился воды из-под крана и весь вечер провел в саду, любуясь Млечным Путем. Как часто ни осознавал Преподобный ничтожность человеческой жизни, на этот раз ему стало чуть-чуть страшно. Ощущение дискомфорта не оставляло его весь вечер, чудилось что-то зловещее, словно некто, находившийся одновременно в саду, на улице и вообще везде, угрожал ему карой за что-то случившееся в прошлом. Вдруг тень метнулась к гаражу и затаилась позади автомобиля. Главное не паниковать. Преподобный заложил руки за спину и принудил себя еще некоторое время смотреть в небо. Потом не спеша, с достоинством направился к двери, ведущей в кухню. Оказавшись внутри, он прижал ладонь к груди, к бешено колотившемуся сердцу. Позвонить в полицию? Разбудить Диану? Сколько раз этот жуткий Блауте советовал ему завести пистолет, заряженный газом (нервнопаралитическим? или, может, веселящим?). Спокойствие. Преподобный поставил на проигрыватель пластинку, музыку своей тайной любви, Людвига ван. Подумал: «Это мой дом, мой сад, мой автомобиль» — и, почти совершенно ободрившись, вышел в сад — на цыпочках, держась в тени. Тощий парень, склонившись у двери его машины, со скрежетом ковырялся в замке.
— Добрый день. Вернее, добрый вечер, — поприветствовал пришельца пастырь.
Пришелец, похоже, был солдатом: прямые плечи, коротко остриженные пепельные волосы, ноги расставлены. Он выпрямился, сунул что-то в карман штанов и, повернувшись, выставил правую ногу вперед; высокие башмаки его были заляпаны желтоватой грязью. Лицо, не лишенное приятности, портили только густые, сросшиеся брови.
— Когда-то я был одним из лучших, — произнес парень с антверпенским акцентом. — Сотню машин открывал на раз. Но пальцы теряют сноровку. Как и все остальное, да?
— А зачем тебе моя машина?
— Одолжить хотел. Клянусь. Ты получишь ее назад без никакой царапинки.
— Ты — из Антверпена.
— Почти, из Бургерхаута.
Надо выглядеть мужчиной в глазах этого несчастного грешника, подумал пастырь.
— Я должен смотаться в Бургерхаут, — продолжал грешник, словно они беседовали у стойки бара. — К подружке. Звать Милка.
Милка. Ну и имечко: так обычно называют телок или уж очень глупых девок. Глупа, но мила.
Преподобный поскреб горло, надо бы сказать что-то успокаивающее, чтобы спасти и себя, и его от неминуемой конфронтации, которая может привести к кровопролитию. Но я — трус перед лицом мародера.
— Мне пора исчезнуть, — продолжал мародер. — Я уже понял. Здесь мне не жить. Все на это указывает. Надо сказать
— Катрайссе?
— Рене Катрайссе. Ему-то придется остаться. Он помирать приехал.
Возможно, он фельдшер, какое у него утомленное лицо, как печально опущены уголки губ.
— Что это там у вас играет — не номер Пять, А-мажор? Менуэт? — спросил фельдшер.
— Да. Вариация в а-мажор Моцарта. Четыре инструмента вступают одновременно, для ранних работ Бетховена — большая редкость.
К тому времени, когда я должен был произнести формулу отпущения грехов, последние из молившихся у гроба покинули церковь. Потому что он тоже пришел, чтобы умереть.
Они слушали четвертую часть,
Потом парень заговорил:
— На мне ни пятнышка. Можете осмотреть меня всего, с головы до ног. Объясните мне, вы, специалист по грехам и искуплению, почему заболел Рене Катрайссе, а не я. Я больший грешник, чем он, гораздо, гораздо больший. Почему милосердие не простерлось над ним, почему оно избрало других: его брата, его отца?
— Его мать.
— Нет, мать — нет.
— Нет? — спрашивает пастырь, не чувствуя желания простить его, лишь болезненное стеснение в груди, и прижимая ладонь к бешено колотящемуся сердцу. — Выходит, во всем виноват Рене? — с трудом произносит он.
— А кто не виноват? Просто один виноват больше, другой — меньше, но какая, собственно, разница? Ладно, пошли.
— Куда? (На плаху.)
— За ключами от машины.
— Они на кухне. — Пастырь двинулся к дому. — Осторожно, здесь плитка плохо закреплена.