Обстановка на факультете тоже была гнетущая. Как-то зазвал меня к себе в кабинет бессменный секретарь партбюро доцент Марков, усадил за столик и спрашивает: “Что ты можешь сказать о своем новом студенте К.?” — “Пока ничего особенного. Он же новый, я еще не успел его узнать. Во всяком случае ничего плохого. А что?” — “Понимаешь, поступили сведения: участвует в тайных сборищах”. Я ошарашенно спросил: “Что, организация? Или оргии? Пьют?” Спросил и осекся: Марков сам пил нещадно. Но он не обратил внимания. “Кабы пили! Хуже — стихи читают!” — “Запрещенные стихи?” — “Пока нет. Но сегодня Тютчева, а завтра — Гумилева и Бродского… Ты вот что, организуй ему на сессии пару двоек по разным предметам, и тихо избавимся”. Я смотрел на него во все глаза и наконец не выдержал: “Да вы что, очумели все?! Уму непостижимо! Объясни мне, что вами всеми движет?” Марков перегнулся через стол и, приблизив свое худое темное лицо с глубоко запавшими глазами вплотную ко мне, прохрипел: “Хочешь знать — что? Я скажу тебе: страх! Страх!!!” По крайней мере, откровенно. Страх заразителен, но я отказался участвовать в акции. А студент все равно исчез из Университета.
Не хочу изображать черными красками всю нашу тогдашнюю жизнь. Были, конечно, и радостные переживания: с подъемом читались лекции, весело проходили студенческие капустники, шумные танцевальные вечера, с блеском (или без оного) защищались диссертации, выходили книги. Но за всем этим ощущался какой-то мрак, росла подспудная тревога.
Московский Академик был силен не только своим весом в науке, но и своими связями. Все говорили о его дружбе с завом отдела науки ЦК Трапезниковым. Тот никак не мог добиться избрания в академики: голосованиё-то тайное, вот и прокатывали каждый раз. Рассказывали, что только благодаря Московскому Академику, сколотившему группу поддержки, прошел хоть в член-коры. Позже мне рассказывали и другое: что именно звонок Трапезникова в Ленинград дал ход кампании по моему устранению. Так это или не так, проверить трудно.
Вообще, чтобы возбудить уголовное дело, нужно какое-то ЧП или заявление. Тогда заводится дело: сначала — дознание (тут еще не следователи, а дознаватели и сыщики), затем — формальное следствие. Но и дознание нельзя завести ни с того, ни с сего. Так вот: первое, самое первое заявление на меня появилось, как я потом увидел в деле, 2 февраля 1981 г. А уже с конца предшествующего года, по моим впечатлениям, в университетской администрации знали, что я буду арестован.
С моим коллегой, заведующим соседней кафедрой, мы устроили на факультете публичный диспут о природе нашей науки.
Один из студентов нашего факультета был привлечен к разбирательству по поводу каких-то листовок. Преподаватель нашей кафедры, мой ученик, сообщил об этой факультетской неприятности заведующему нашей кафедрой. “Ах, Вася, — сказал тот, — это еще цветочки по сравнению с теми неприятностями, которые ожидают наш коллектив”. — “Факультет?” — спросил Василий. Зав запнулся и прошептал: “Ближе!”
А до первого заявления, по которому должно было начаться дознание в отношении меня, напоминаю, оставалось еще несколько месяцев.
Возле главного здания Университета я встретил того улыбчивого молодого человека, которого когда-то очень интересовала рок-музыка. Прежде он всегда вежливо, первым здоровался со мной, а тут холодно поглядел своими светлыми глазами куда-то поверх моей головы и с каменной физиономией прошествовал мимо. “Плохи мои дела”, — подумал я.
А шел я на обсуждение моей обзорной статьи о состоянии нашей отрасли науки. Обсуждение проходило очень напряженно, лихорадочно. В статье содержался в числе прочего откровенный критический анализ концепции Московского Академика (наравне с анализом других концепций).