В посёлке под названием Комсомолабад нужно было делать пересадку. Вместе с толпой пассажиров выбрались из автобуса, Олег остался сидеть в тени навеса, а Динара пошла в глубь автовокзала выяснять, когда будет машина до «Совхоза имени XXII съезда КПК (Компартии Коштырбастана)», где жила её сестра, – конечной цели путешествия. Перед Олегом была окружённая торговыми рядами небольшая площадь, где разворачивались, воняя бензином, замызганные автобусы и маршрутки. Здесь уже было не встретить, как в столице, русских или хотя бы татарских лиц (татары для коштыров тоже были «европейцами»). Все женщины были в национальных платьях, любая коштырка в юбке выше колен сразу привлекла бы внимание. Уезжающие и приехавшие, продавцы и покупатели громко переговаривались между собой, чтобы перекричать рёв автобусов, вокруг Печигина стоял оглушительный и непостижимый гвалт. Хотя Олег явно выделялся из толпы, никто его не замечал. Коштыры были увлечены своими делами, спешили занять места в машинах, накупить в дорогу воды и фруктов, толстая мать в малиновом платье тащила за собой упирающихся детей, раздавая им на ходу шлепки, даже стайка старых нищенок, клянчившая у всех подряд, миновала Печигина, не заметив, – коштырская жизнь была самодостаточна, занята собой, равнодушна ко взгляду со стороны. Точно так же, подумал Печигин, они не замечают Народного Вожатого, когда он гуляет инкогнито. И тут же ему представилось, как Гулимов одной летящей подписью под указом сметает с лица земли весь пыльный хаос этой площади, и здесь начинают возводить что-нибудь такое… сверкающее… из стекла и бетона… Олег не успел ещё толком вообразить, что же на месте президента он бы здесь построил (завод по производству химического льда? Хладокомбинат, вырабатывающий тонны мороженого? Горнолыжный трамплин с искусственным снегом?), как отчетливо ощутил напрасность этих затрат и усилий: здешняя жизнь не нуждалась в переменах. Усталость от бессонной ночи и долгой дороги сошла на него, накрыв площадь приглушающим звуки и ослабляющим яркость красок мутноватым облаком. Ему как будто заложило уши при погружении: он всё слышал и видел, но не так громко, не так резко. И в этой выключенности из окружающего заметней сделались его слитность и цельность: примерно так же, должно быть, выглядела площадь перед Олегом и сто, и триста лет назад, только вместо автобусов и маршруток были навьюченные ослы и верблюды. Но продавцы за дощатыми прилавками так же завлекали прохожих, матери волокли непослушных детей, а нищие просили подаяния – усталость почти бесконечного минувшего времени, в которую погружался Печигин, сгущала воздух настоящего, ослабляя пестроту и шум. Рождались и умирали поколения, но движения, которыми поворачивали перед лицом покупателя светящуюся гроздь винограда или похлопывали, одновременно деловито и ласково, бок дыни, оставались неизменными. Из них складывался узор местной вечности, хрупкий и нерушимый… Перемены всё-таки необходимы, думал Печигин, но проводить их надо осторожно, чтобы не порвать тонких связей, скрепляющих эту жизнь. Нужно дать людям работу, чтобы им не приходилось уезжать за границу. И эти разрушенные дома по дороге, всё ещё не восстановленные… столько лет прошло после войны, а там по-прежнему живут… это нехорошо… Тут смутный ход его государственной мысли был прерван визгливым злым криком:
– Верка, блядь, куда пошла, коза, блядь?!!