— Хочу вам, дети мои, притчу одну поведать: как сеятель бросил зерно при дороге, а птицы и поклевали его… Слыхали про то? — допытывался батюшка. Мужики молчали, выжидательно поглядывая на него, и он продолжал, С трудом продираясь сквозь витиеватую вязь слов, липучую, как паутина. — Ну так слушайте и разумейте, ибо пророк изрекал слова сокровенные, и я вам скажу реченное пророком: когда сеятель бросил зерно в почву каменистую, солнце пожгло его, ибо земля была неплодоносна…
— А к чему это, батюшка, притча такая? — не выдержал Михей.
— А к тому, сын мой, — заключил отец Алексей уже без всяких витиеватостей, — что дело, затеянное вами, не обернется ли против вас самих? Больно почва нехороша…
— Не обернется, — отвечал Михей, упираясь кулаками и колени и глядя прямо в глаза священника. — И почва в самый раз. И продумано все, как должно быть. Не обернется.
— Глядите. Только мой вам совет: повременить.
— Да зачем же временить?
— А коли у других получится, тогда и у себя можно завести… А с бухты-барахты такое не делается.
— Что-то не пойму я тебя, батюшка, — поднялся Михей, — то ли ты добра нам желаешь, то ли от добра отвратить норовишь?
— Добра, дети мои, добра, — сдержанно отвечал отец Алексей. — Токмо добра.
— А коли добра, так и не отговаривай нас от задуманного, — стоял на своем Михей. — Разве не богоугодно затеянное нами дело? — спросил прямо. Батюшка вильнул глазами:
— Потому и хочу предостеречь, дабы не оказались вы в положении того сеятеля…
— Да не о нас, не о нас вы мечетесь, святой отец! вспыхнул Михей. — А за свою мошну боитесь.
И когда расходились, злые и взвинченные, так ни до чего толком и не договорившись, сбитые с толку «проповедью» отца Алексея, Михей догнал его в проулке, за сборней, и тот, словно вторым зрением угадав Михея в темноте, сбавил шаг и сказал, шумно и сердито дыша:
— Ну, анафема… ядом пропитан твой язык! Чего тебе еще?
— А ничего, батюшка. Предупредить хочу: не встревай в наше артельное дело, палки в колеса не ставь.
— Изыди! И слышать тебя не желаю, не токмо видеть. А коли прыткий такой — добивайся. Поглядим, чего ты добьешься, — с усмешкой сказал. И хотя лица его в темноте не было видно, чувствовалось это по голосу. Михей остановился, считая дальнейший разговор ненужным, и, помедлив, крикнул вдогонку:
— Слышь-ка, святой отец, а это не про тебя ли сказано? Берегись лжепророков, которые рядятся в овечью шкуру, а нутро имеют волчье… Вот-вот, как раз про тебя!
— Анафема… голь перекатная! — донеслось из тьмы, и Михею показалось, что батюшка даже всхлипнул от злобы. И добавил с угрозой: — Всякое бесплодное дерево срубают и бросают в огонь… И тебе, сатана зубастая, не минуть огненной геенны. Гад ползучий! Прокляну тебя… эпитимью наложу!..
— Смотри, не наложи куда-нибудь в другое место… — ответил Михей и засмеялся. Смех его покатился, словно телега с горы, настигая отца Алексея. А над головою чернело небо, усеянное звездами, каждая из них мерцала и светилась по-своему — и было в их далеком, запредельном свете что-то непостижимое, загадочное и жуткое. Михей, глядя на звезды, вдруг сник и разом оборвал смех. И до самого дома не проронил больше ни слова — да и с кем говорить?
А наутро спешно собрался и поехал в волость. Надеялся, что там добьется своего непременно, к тому ж и бумагой заручился… Чего еще? Однако в волостном правлении бумагу от него не приняли: «Не пригодна».
— Как это не пригодна? — изумился Михей.
— А так: печать вверх ногами… И вообще, братец, повременил бы ты с этим делом.
И сколько Михей ни пытался доказывать, что бумага как есть настоящая, подписана и заверена сельским старостой, а временить им нет резона, его и слушать не хотели, твердили одно: «Не пригодна. Печать неясно проставлена…»
Трижды потом эту треклятую печать так и этак пришлепывали, трижды Михей Кулагин смотался до волости, а результат один: бумага не пригодна. Тут и камень может не выдержать, лопнуть, а не только терпенье человеческое. Но Михей держался стойко. Понимал: не обошлось тут без вмешательства Барышева и отца Алексея, не обошлось. И решил он тогда хоть на край света, хоть до самой губернии дойти, но своего добиться. Может, и дошел бы, добился и отстоял бы Михей Кулагин артельный интерес, да события повернули все иначе — летом, в самый разгар сенокоса, началась война. И вскорости Михей Кулагин вместе с другими мужиками, что помоложе да поздоровее, был призван в армию.
Перед отъездом, как раз на ильин день, встретил он Барышева. Хотел пройти молча, да Илья Лукьяныч сам заговорил:
— Ну, что, Михей Иваныч, слыхал я, на войну идешь?
— Иду. Должон же кто-то воевать, защищать Россию.
— Должон, должон… Ну, а как же с заводом теперь? — посмеивался. — Не вышло, стало быть, артели-то у вас? А хотели мне хвост прижать… Ха-ха-ха!
— Ничего, прижмем еще, — пообещал Михей. — Вот отвоюем — и прижмем. Сковырнем, как вон кочку вонючую.
— Близок локоток… Или, как говорится, бодливой корове бог рогов не дает.
— Это верно, — согласился Михей. — Роги у тебя крепкие. Да только не шибко заносись — укоротим, а то посшибаем.