В принципе, вопрос о «пределах демократии» (то есть вопрос о том, какие вещи могут быть объектом спора и инструментом конкурентной борьбы между соперничающими группами в рамках конкурентной политической системы, а какие – нет), а точнее, решенность этого вопроса и наличие механизмов, обеспечивающих соблюдение этого согласия, на деле является предпосылкой, условием существования и нормального функционирования конкурентной системы. Если в правящем классе или в совокупности элит в обществе отсутствует согласие по этому вопросу, то конкурентная политическая система существовать не может, во всяком случае, на протяжении периода, превышающего один избирательный цикл.
Весь имеющийся опыт, если рассматривать его объективно и не подгонять под собственные пристрастия, говорит о том, что конкурентные политические системы устойчиво и относительно эффективно функционируют в ситуациях, когда соперничающие группы делают предметом публичного спора и, соответственно, выносят на суд избирателя вопросы, не затрагивающие фундамента существующих в обществе отношений, не сотрясающие его основы. И наоборот, чем больше и глубже область разногласий между отдельными частями политически весомой части общества – той его части, которую в современной западной литературе принято обозначать термином «политический класс», – тем больше мотивов у правящей в данный момент группы лишить своих конкурентов шанса пересмотреть уже сделанный выбор в ходе следующего цикла. А уж если эти разногласия затрагивают самые существенные, самые фундаментальные и жизненно важные отношения в обществе, то готовность признать за всеобщим свободным голосованием роль верховного арбитра в споре между группами может вообще «стремиться к нулевым значениям»[7].
Уже по этой причине шансы на формирование в начале 1990-х годов в России классической конкурентной политической модели со всеми ее демократическими атрибутами в виде законопослушных партий, относительно чистыми формами политического соперничества и выборов с честным подсчетом голосов и непредсказуемым результатом были крайне малы. Уж слишком велика была пропасть между представлениями отдельных групп российского политического класса о том, как должно было быть устроено будущее российское общество и каковы должны быть его средне– и долгосрочные интересы. И, кстати, именно в этом причина того, что в бывших прибалтийских советских республиках, – при том, что и их вновь обретенный капитализм, по большому счету, является периферийным, – при всех трудностях и изъянах конкурентная модель все-таки прижилась и заработала, а в России и большинстве других стран бывшего СССР – нет.
Этот фактор был, возможно, самым существенным для логики формирования в России в 1990-е годы политической системы авторитарного, а не конкурентного типа. Но, конечно же, не единственным: на вышеназванную принципиальную причину, несомненно, наложилось также действие ряда других факторов.
В частности, мне доводилось писать о том, что в России еще с начала ХХ века наблюдалось нарастающее отставание эволюции государства от потребностей общественного развития и от сознания выражавшей эти потребности образованной части общества. Несмотря на то, что российское общество было готово к модернизационному рывку и имело реальные исторические шансы его выполнить, государство на определенном этапе застыло, оказалось чересчур ригидным и тем самым не позволило этим шансам успешно материализоваться. Архаичность государственных форм к началу ХХ века выступила реальным тормозом экономического и политического развития страны и отчасти – источником и причиной того острого кризиса, с которым само это государство не сумело совладать в 1917—1918 гг. Результатом стала трагическая эпоха, когда страна стала объектом жестокого и неудачного эксперимента с попыткой построения нерыночной экономики с тоталитарной политической надстройкой.