Спустя несколько месяцев Джулия вышла замуж; шмыгая носом от душивших ее слез и отдавая Вариско распоряжения насчет моего питания, она со мной попрощалась. У нее много детей и нелегкая жизнь. Мы остались друзьями, видимся время от времени в Милане, говорим о химии и всяких умных вещах. Мы не жалуемся на свой выбор, на то, как сложились наши судьбы, но, когда встречаем друг друга, испытываем странное, беспокойное чувство (мы не раз описывали его друг другу): нам кажется, будто жизненные дороги, по которым нам выпало идти в разные стороны, – не наши дороги.
ЗОЛОТО
Известно, что туринцы, пересаженные на миланскую почву, не приживаются или приживаются плохо. Осенью тысяча девятьсот сорок второго года мы, семеро туринских друзей, юношей и девушек, по разным причинам перебрались в Милан, который война сделала мало гостеприимным городом. Наши родители (у кого из нас они еще были) из-за бомбардировок эвакуировались в сельские районы, а мы оказались здесь и жили общими интересами. Эудже был архитектор, он хотел восстанавливать Милан; по его мнению, лучшим урбанистом был Фридрих Барбаросса. Сильвио имел диплом доктора права, но писал трактат по философии на крошечных листочках веленевой бумаги и служил в транспортной конторе. Этторе работал инженером у Оливетти. Лина занималась
Если не ошибаюсь, все писали стихи. Все, кроме Этторе, который говорил, что инженеру писать стихи неприлично. Нас не смущало, что в то время, когда мир охвачен огнем, мы сочиняем лирические стихи в сумеречной манере, причем не слишком хорошие. Хотя мы и причисляли себя к противникам фашизма, фашизм манипулировал нами, как большинством итальянцев, обособляя нас от мира, оглупляя, превращая в пассивных циников.
Холод в домах из-за отсутствия угля и голодный карточный паек мы переносили с невеселым юмором и безоговорочно одобряли ночные налеты англичан: ведь наши далекие союзники не стремятся истребить именно нас своими жестокими бомбардировками, они демонстрируют силу, так что пусть себе бомбят. Мы размышляли так же, как размышляли тогда все итальянцы в униженной фашизмом Италии: немцы и японцы непобедимы, впрочем, американцы тоже; кровь будет литься рекой нескончаемо, но далеко отсюда, война продлится лет двадцать, а то и тридцать. О том, что она еще идет, узнавать мы сможем только из подтасованных сводок или из формальных извещений, которые будут приходить в семьи моих сверстников: такой-то, мол, и такой-то, «выполняя свой долг, геройски погиб…». Бои на ливийском берегу, в украинских степях… никогда эта пляска смерти не закончится.
Каждый из нас делал свою ежедневную работу кое-как, не веря в то, что она имеет какой-то смысл и будет востребована завтра. Мы ходили на спектакли и концерты, которые иногда прерывались на середине сиреной воздушной тревоги, и это веселило нас и радовало: англичане и американцы были хозяевами неба, возможно, они когда-нибудь победят, и фашизму придет конец. Союзники сильны и богаты, они сами решают, что им делать, у них авианосцы и бомбардировщики «Либератор». У нас же нет ничего, нас объявили «другими», да мы и были другими: не принимали участия в глупых и жестоких играх арийцев, обсуждали пьесы О'Нила и Торнтона Уайлдера, карабкались на вершины горной гряды Гринье, влюблялись друг в друга, упражнялись в интеллектуальных спорах и пели прекрасные песни, которым Сильвио научился у своих друзей из Валь д'Аоста. О кошмаре, происходившем в те месяцы в оккупированной немцами Европе, в доме Анны Франк в Амстердаме, в Бабьем Яру под Киевом, в Варшавском гетто, в Салониках, Париже, Лидице, у нас не было точных сведений; в смутные зловещие слухи, доходившие до нас от военных, вернувшихся из Греции или с русского фронта, нам не хотелось верить; наше нежелание знать объяснялось жизненным инстинктом, как в горах, когда твоя веревка перетерлась и вот-вот порвется, а ты об этом не знаешь и чувствуешь себя уверенно.