На следующий день мне не составило труда выполнить наказ Альберто. Около десяти часов утра включились сирены, возвещая начало воздушной тревоги
Немцы боялись воздушных налетов больше нас; мы же, вопреки рассудку, почти не боялись, потому что знали: бомбы сбрасывают не на нас, а на наших врагов. В несколько секунд я оказался в лаборатории один; положив остававшийся в коробке церий себе в карман, я вышел наружу, чтобы присоединиться к своей команде. В небе уже стоял гул от бомбардировщиков и, медленно кружась, на землю опускались желтые листовки с издевательскими стихами:
Нам не полагалось пользоваться бомбоубежищем; мы отправлялись на пустырь за строительной площадкой. Едва начали падать бомбы, я, распластавшись на замерзшей грязной земле с редкими травинками и сжимая в кармане твердые цилиндры, задумался о странностях своей судьбы, наших судеб, напоминающих листья на ветках, человеческих судеб вообще. Альберто считал, что кремень для одной зажигалки должен стоить дневной хлебной пайки, иначе говоря, одного дня жизни. Я украл примерно сорок цилиндров, каждый из которых можно было превратить в три кремешка. В общей сложности получалось сто двадцать кремней для зажигалок, или два месяца жизни моей и Альберто, а уж через два-то месяца русские точно придут и нас освободят, и своим освобождением мы будем обязаны церию, про который я тогда знал только одно: как он применяется на практике. Позже я узнал, что церий (не путать с серой) из таинственной, еретической семьи редкоземельных элементов, названный вовсе не в честь своего первооткрывателя (свидетельство скромности химиков прежних времен), а в честь малой планеты Цереры, открытой в том же, 1801 году, что и металл; возможно, в этом был дружески-иронический намек на алхимические соединения: как Солнце связывалось с золотом, а Марс с железом, так Церера должна была связаться с церием.
Вечером я принес в лагерь цилиндры, а Альберто кусочек листового железа с отверстием, которое было точно такого калибра, какого требовалось добиться от цилиндра прежде, чем он превратится в кремешки, или, иначе говоря, в хлеб.
О том, что было дальше, стоит рассказать подробно. Альберто сказал, что цилиндры для утончения надо скоблить ножом, причем незаметно, чтобы об их секрете не узнали конкуренты. Когда? Ночью. Где? В бараке, на нарах, под одеялом, с риском для жизни: если случится пожар, нас повесят (такой приговор выносили всем, кто осмеливался зажечь в бараке спичку).
Всегда трудно оценивать безрассудные поступки, свои или чужие, после их благополучного завершения. Может, их не стоит считать такими уж безрассудными? Или в самом деле есть на свете такой бог, который покровительствует детям, дуракам и пьяным? Или еще одно предположение: может, безрассудства с благополучным концом важнее и нужнее неисчислимых безрассудств, закончившихся плохо, потому о них и рассказывают с большей охотой? Но тогда мы не задавались подобными вопросами; лагерь приучил нас быть накоротке с опасностью и со смертью, риск попасть за еду на виселицу казался нам логичным, почти естественным.
Пока наши товарищи спали, мы работали ножами, ночь за ночью. Картина была грустная до слез: одна-единственная электрическая лампочка еле-еле освещала большой деревянный барак, и из его пещерной полутьмы проступали лица спящих – мертвенно-бледные, искаженные сном и сновидениями, с двигающимися челюстями, поскольку им снилась еда. У многих с края нар свисали голые, худые, как у скелетов, руки или ноги, кто-то стонал, кто-то говорил во сне.