В течение пяти месяцев мы, теснясь в аудитории, как сельди в бочке, благоговейно слушали лекции профессора П. по общей и неорганической химии, производившие на нас неоднозначное, но всегда волнующее и неожиданное впечатление. Нет, профессор П. не выдавал химию за движущую силу Вселенной или за ключ к Истине; он был ироничным скептиком, врагом всяческих риторик (а потому и именно потому антифашистом), умным, упрямым стариком с грустным юмором.
Про него рассказывали, что экзамены он принимает безжалостно и предвзято, что его излюбленные жертвы – женщины, особенно монахини, а также священники и все те, кто «одевается по-военному». Ходили смутные и совсем невероятные разговоры о его маниакальной скаредности: будто бы в Химическом институте, которым он руководил, и в его лаборатории стояли ящики с обгорелыми спичками и он не разрешал обслуживающему персоналу их выбрасывать; будто бы странные минареты института, которые и сегодня своей псевдоэкзотикой придают этой части проспекта Массимо д'Адзелио нелепый вид, велел построить он сам, еще в далекой молодости, чтобы раз в году торжественно проводить там тайные всесожжения, предавая огню накопившуюся за двенадцать месяцев ветошь и фильтровальную бумагу. Оставшуюся золу он тщательно, до последней крупицы исследовал лично, экстрагируя из нее в целях своего рода палингенезиса важные (и не очень важные) элементы, или, иначе говоря, возрождая их, так сказать, из пепла. На эту тайную оргию допускался только Казелли, его верный лаборант. Еще говорили, будто на протяжении всей своей академической карьеры профессор П. пытался опровергнуть некую стереохимическую теорию, причем не экспериментальным, а теоретическим путем. Опыты проводил его главный соперник, живущий в другой части света, и публиковал результаты в
У меня П. вызывал симпатию. Мне нравились его лекции четкостью и ясностью изложения; нравилось, как демонстративно он игнорировал требование облачаться на экзамены в фашистскую рубашку, являясь в смешном черном нагруднике размером с ладонь, который от каждого резкого движения вылезал из-под пиджака; и два учебника его мне нравились: они были написаны до предела просто, сжато, с нескрываемым мрачным презрением к человечеству вообще и к ленивым глупым студентам в частности (потому что все студенты по определению ленивы и глупы); те же, кому выпадала удача доказать ему обратное, поднимались в его глазах и удостаивались немногословной и потому особенно ценной похвалы.
Но вот пятимесячное напряженное ожидание подошло к концу, и из восьмидесяти первокурсников были отобраны двадцать наименее ленивых и наименее глупых, четырнадцать юношей и шесть девушек, перед которыми открылись двери учебной лаборатории. Что там будет происходить, никто толком себе не представлял, но, кажется, П. задумал нечто вроде древнего ритуала посвящения в современной технической форме, цель которого – оторвать нас от книг и школьной скамьи и, бросив в дым, который разъедает глаза, в кислоту, которая разъедает руки, доказать нам, что практика не имеет ничего общего с теорией. Я не собираюсь оспаривать пользу, больше того, необходимость подобного посвящения, но в бесчеловечности, с какой оно проводилось, легко угадывался злорадный характер П., его намерение подчеркнуть разделявшую нас дистанцию, поглумиться над нами, его покорным стадом, вызывавшим у него лишь презрение. Короче говоря, он не удосужился посвятить нас в тонкости профессии, не расщедрился ни на одно напутственное слово, не сказал и не написал ничего, что подбодрило бы нас перед вступлением на избранный путь, уберегло бы от неизбежных опасностей. Я часто думал, что в глубине души П. – дикарь; собираясь в лес на охоту, он не берет ничего, кроме ружья, точнее, копья или даже лука, потому что полагается только на самого себя. Бери, что есть, и иди! Если расчет верен, никакие пожелания или напутствия не требуются; теория – ерунда, учись по ходу дела; чужой опыт не годится, все проверяй на собственной шкуре. Если ты чего-то стоишь, то победишь, но, если у тебя слабое зрение, нетвердая рука и плохой нюх, лучше сойди с дороги и займись чем-нибудь другим. Я уже говорил, что на первом курсе нас было восемьдесят человек; тридцать бросили химию уже через год, еще двадцать сделали это позже.