Да разве Ждану было жаль именно несостоявшегося капитана? Скорее всего, он сожалел о том, что всё случилось именно так, а не иначе. Он сопереживал маленькой девушке, потому, что ей было не суждено увлечь Мышалого чем-то по-настоящему надёжным и земным, сожалел о том, что у того оказалось чёрствое сердце, неспособное любить, жалел неполноводную коричневую реку, в чьи воды никогда не зайдут большие морские суда, жалел утлые щитовые домики за их нескладность, за ветхость и неуют. Ждан никогда раньше не смотрел на вещи настолько узко и однобоко, с позиции одного лишь чувства, поскольку такой взгляд не только не позволяет верно оценить ситуацию, но и не даёт возможности помочь, деятельно поддержать, что-нибудь изменить. А художник, тем более, должен непременно находиться вовне, на некотором удалении, и не поддаваться стихии и хаосу блуждающих чувств, оставляя холодным разум и спокойной душу. Иначе можно будет навсегда забыть об объективности. Только не надо думать, что такая невовлечённость и обособленность предполагает равнодушие и безразличие. Скорее напротив, требует сверхчувственности, когда необходимо понимать людей и видеть идеи вещей, разговаривая с ними со всеми на их же языке, но не подходя к ним слишком близко, так близко, чтобы ничего из того, что принадлежит им, не стало невзначай принадлежать тебе. Как часто ранимая и чувствительная душа губит своим состраданием и неосмотрительной жалостью и себя, и того, к кому обращено её сочувствие. И как же прав был его учитель, когда говорил, что для верного представления о чём-либо необходимо отойти на расстояние, равное утроенной величине выбранного объекта. Сделать такое необходимо как внутри, в своей душе, где расстояния отмеряются согласно силе произведённого впечатления, так и снаружи. Сложно сказать насколько, благодаря таким правилам, он сумел приблизиться к истине, но картины его навсегда запоминались теми, кому случалось их видеть.
Эти картины были похожи на воспоминания, причём всякий был готов признать их своими, так как у каждого в глубине памяти блестят голубые озёра, пламенеют стремительными лепестками огненные цветы, упираются в небо изумрудные кроны, поддерживая там густую синеву или тяжёлые облака, до краёв наполненные радугами и дождями.
Формы на его холстах рассыпались, превращаясь в сложную мозаику бесчисленных светоносных плоскостей, и снова собирались в плотные причудливые объёмы с немногочисленными деталями, достраиваемые по преимуществу за счёт нашего собственного воображения. Именно такую же природу имеют и воспоминания, когда воображение дополняет утраченные фрагменты прошлого праздничным мерцанием несбывшегося, высветляет тона, делая безупречными и приподнятыми подзабытые лица вместе с исчезнувшими в вязкой глубине времени событиями, наполняет смазанные и неопределённые тени минувшего ярким витражным светом нашей далёкой мечты.
Ждан много раз слышал о врачующих свойствах картин, но никогда не думал об этой стороне живописи, считая такой подход к ней разновидностью шарлатанства. Но вспоминая работы учителя и проникаясь их спокойствием и глубиной, Ждан ощущал, как разительно смещались акценты его восприятия: становилось неразличимым всё то, что находилось вблизи, и напротив, открывалось дальнее, большое, не затенённое ничем мгновенным, случайным и ложным. Хотелось смотреть вперёд, в далекий внутренний горизонт, вглядываться в явленные там текучие формы то ли прошлого, то ли будущего. Туда, где неопределимыми были как время, так и сами события. А обиды, сожаления, досадные недоразумения оставались где-то снаружи, вне предложенного сюжета, они гасли и таяли, теряясь в этой величественной симфонии красок и форм.
Никто и никогда не оспаривал того, что внутри каждого сокрыт такой же необозримый космос, как и снаружи. Но часто ли мы задумываемся об этом? Нет, конечно! Наверное, задумываемся только тогда, когда обнаруживаем в себе нечто, нарушающее привычное течение жизни. У Ждана такое случилось внезапно, необъяснимо как пришло с нелепым фатальным нестроением, когда неистребимое беспокойство, глупая беспричинная жалость, бесконечные экскурсы в прошлое не оставляли его память и душу, и сам он больше напоминал хозяина неподвижного корабля с тревожными и чуткими к любому неблагополучию пассажирами. Только уже не Глокен, а он сам раскачивал тяжёлое нескладное судно, дул на безжизненный штандарт и крутил бесполезный штурвал, чтобы, разогнав свой корабль, скорее дотянуть до заветной земли и избавиться от странных пассажиров – людей в зэковских ватниках, серых ушанках, глядящих в него одинаковыми лицами с радужными глазами, лучистыми, как розовый перламутр.