Но захотелось сочинить и свою басенку, без помощи Лафонтена. И вылилась она как-то сама собой. Однажды прилег на диван после обеда и позолоченным карандашиком — подарок оленинской жены Елизаветы Марковны — царапал на бумаге физиономию повстречавшегося на Невском чванливого вельможи с оттопыренными губами. Испытывал чувство какого-то покоя и удовлетворенности, что вот, преодолев ненастье и бездорожье, вышел наконец на торную тропу, которая приведет именно туда, куда надо. Нет, не в царство бессмертия — о таком и не помышляю, — просто было ощущение, что иду в некий добрый, гостеприимный дом, хозяева которого ждут не дождутся Ивана Андреевича Крылова с его притчами, написанными и еще не созданными. Ибо этим людям больше всего на свете нужен он со своими басенками: распотешит весело и мудро, хитро и просто ответит на самые заветные и заковыристые вопросы, что преподносит бестия-жизнь.
С этим чувством и принялся я сочинять свою басню «Ларчик». Я как бы подтрунивал в ней и над собой: вот ведь не догадался «просто» открыть ларец, который давно уже держал в руках, а все вертел без толку, «то гвоздик, то другой, то скобку пожимая». Только в отличие от моего же «Механики мудреца», я таки открыл ларец! Открыл, а в нем жемчуга и перлы народной мудрости; извлекай и показывай людям их же творение!
«Извлекай и показывай!» Поди как просто! Это ведь и про иного достославного ваятеля можно сказать, что он «просто» удалил все лишнее и явил миру сокровище, которое в нем вроде и раньше было.
Но если «Ларчик» предстал плодом рассуждений о собственной судьбе и словно бы никого не задевал, то руки опять чесались сочинить такую свою басню, которая ловко обличала хотя бы некоторые великие непорядки в государстве. Знал, знал наперед, что так будет! Но как же не высмеять, к слову, академию Российскую, коль это сборище сиятельных ослов! Только уж на этот раз сочинял и знал твердо: пройдет-таки басенка благополучно. Кому же захочется признать себя в ней?
Академию основали при Екатерине II для «всех лиц, имеющих заслуги перед русской литературой». А поналезли в нее болваны высокопоставленные. Они рассыпали трескучие витиеватые фразы о своих чувствах верноподданнических, о ревности к просвещению. Зачитывали длиннейшие бумаги, уснащенные канцеляризмами и церковнославянщиной, давно ушедшей из разговорной речи. Никакого движения вперед для литературы и не чаялось в этом заплесневелом стоячем болоте. А уж если кто и произносил свежее живое слово, того объявляли бунтовщиком, якобинцем.
Ретроградов сих изобразил я в басне «Парнас». Когда-то на горе парнасской заседали боги, а теперь она превратилась в ослиное пастбище. Обитатели его уверены, что
Решили не принимать на Парнас тех, в чьем голосе нет «ослиного приятства».
Чем же все окончилось? Хозяин ослиного пастбища, наслушавшись такого пенья, загнал всех певцов в хлев.
А вот и мораль:
Прозорливый, змеино-мудрый Оленин весьма испытующе, хотя внешне и добродушно, все поглядывал на меня на правах первого цензора домашнего, когда я читал ему «Парнас». Не догадался… или сделал вид, что не догадался. Басня и в самом деле походила на Лафонтенову, точнее, на перевод Лафонтена с Эзопа — в ней ведь фигурировали Парнас, музы. Ему, видимо, не пришло в голову, что «Нави Волырк» — так подписывался я, бывало, в журналах — опять проснулся во мне и принялся за свое. Оленину очень не нравилось это «Нави Волырк», он поговаривал, что в нем ему чудится что-то и от зловещих навьих чар и вместе с тем от лязгающего зубами волка.
«Ларчик» была моя первая оригинальная басенка, «Парнас» — вторая, но и тогда, когда я «переиначивал» Лафонтена, то выбирал я ту или иную его вещицу не случайно. Вот, к примеру, «Ворона и Лисица». Лафонтен-то Лафонтеном (а раньше Эзоп и Федр), но и графа Дмитрия Хвостова, виршеплета и члена Российской академии, пробрать следовало — истинная он ворона в ряду пиитическом! Сия «птичка» ради похвал своим вороньим стихам готова даже отдать кому угодно кус сыру, благо его немало.