В минуты опасности во мне борются две силы, точнее — сила и слабость: воля к жизни и изобретательность — и паника и оцепенение. У меня слабеют руки, подкашиваются ноги, и чаще всего я не могу оказать достойного сопротивления. Бывают исключения, — но для этого над ужасом должно возобладать бешенство. Я увидел, что за мною гонятся, — и моя довольно резвая трусца тотчас превратилась в бег на месте. Стало ясно: мне не уйти. До дому оставалась сотня метров, не больше, но, выбравшись из школы через заднее крыльцо, я обрёк себя на барахтанье в снежной целине. Хуже того: дорогу мне преграждал детский садик (в него ходила сестра: в этот момент она как раз была там). Чтобы добраться до спасительного подъезда, мне нужно было обогнуть садик справа, — но именно мимо этого огороженного угла пролегала гладкая натоптанная дорожка, прямиком ведущая от школы к дому. По ней весело как козлята скакали сейчас мои преследователи. Они видели: я, без сил копошащийся в снегу, никак не успею к углу раньше их. Тактически они рассчитали всё верно: зачем тратить силы на преодоление полусотни метров снега, если можно с удовольствием, и гораздо быстрее, пробежать метров 70–80 — и назидательно изловить свою ещё трепыхающуюся, но уже созревшую для аутодафе жертву…
Но моя сообразительность ещё не отказала мне. Понимая, что гонка проиграна, я мгновенно изменил решение и маршрут движения. В отчаянном прыжке, как какой-нибудь налим со дна рыбачьей лодки, я перебросился через забор садика и, ощутив под собою твёрдую поверхность (спасибо вам, дворники и дворничихи!), из последних сил рванулся к каким-то дверям. Так состоялось моё чудесное спасение.
В садике непрошенного гостя, конечно, тут же передали по инстанциям — и я предстал перед кем-то главным. Хотя мне это было уже безразлично. Опустошённый пережитым страхом, я почти ничего не чувствовал и мало что соображал. Объясняя, как меня угораздило средь бела дня вломиться мало того что на территорию, но и в само помещение, я честно сказал, что спасался от ребят, которые хотели меня «оттырить».
— Стырить? — переспросил кто-то большой в белом халате. — Это что такое? Стащить, украсть?
— Да нет: побить, — тупо переводил я с мальчишечьего на взрослый…
Я никогда не умел (да и не хотел) играть в социальные игры «по правилам». Наверно, было бы лучше всего — и смелее, и самоуважительнее, и «правильнее» — выйти во двор, помахать кулаками, получить в нос, дать в нос, — а потом разобраться, в чём дело, и подружиться с ребятами. Но я не хотел ни драться, ни выяснять отношения, ни дружить с теми, кого мне подсовывала судьба. Ненавижу насилие в любом виде, равно физическое и ментальное. Это вовсе не значит, что я рассчитываю (или надеюсь) отстоять свою «независимость», — нет, конечно. Я просто не могу принимать чужие, навязываемые мне правила — и всё тут. Поэтому всю жизнь веду арьергардные бои: огрызаюсь, отступая. Что до моих несостоявшихся избивателей, — своего они добились. Они создали ситуацию, в которую я не желал попадать, заставили меня пережить ужасные и отвратительные ощущения, и оставили их в моей памяти — навсегда. Разве это не победа?
* * *
Здесь самое место сказать два слова о моём тогдашнем друге. Подружило нас соседство: я тогда ещё нередко поддавался судьбе — по крайней мере в тех случаях, когда она не поджидала меня впятером с обмётанными цыпками кулаками наготове, а подходила в одиночку на мягких цыпочках. Пашка был пучеглазый одутловатый мальчик с косой прилизанной чёлкой. Твёрдый троечник. Кажется — страдающий энурезом. Я не раз бывал у него дома, он — у меня. Никаких совместных наших дел — проказ, шалостей, походов, даже приготовления домашних заданий — не упомню. Кажется, лепили что-то из пластилина. Нас подружило соседство и сходство характеров: робкий, слабосильный, застенчивый, я нуждался как раз в таком товарище — нерасторопном и незлобивом. Именно к нему бросился я с вопросом: «За что меня хотели бить?» Пашка немного помялся, а потом объяснил: «Ты задаёшься». Вот в чём было дело! По его интонации было понятно, что так оно и есть. Пашка, как настоящий друг, должен был сказать мне горькую правду в глаза. Значит, я был не только эгоистом, но и задавакой. Неприятное открытие. …Вот ведь любопытно: почему же меня больше никто не пытался побить? Может, Пашка поговорил с ребятами — сказал им, что втолковал мне претензии коллектива? Это так и осталось непрояснённым. А сейчас уже ни у кого не спросишь: спустя зиму-другую я навсегда вернулся на Украину и Пашки никогда больше не видел. В начале девяностых, гостя у наших многочисленных пермских родственников, я через тётю Зину узнал пашкин телефон и созвонился с ним. Говорить нам было не о чем, он сослался на занятость и от встречи уклонился. А в 2001 году, в мой последний приезд в Пермь, я опять позвонил тёте Зине. Она никак не могла взять в толк, кто я такой: никакого Вову Яськова из дома 14-б не помнила, а про Пашу сказала, что его уж лет семь, что ли, нет на свете: утонул в Каме. Вот так и закончилась моя первая детская дружба.
* * *