За стукнувшей дверью только скрипенье двух пар валенок на снегу и замирающие вдали сердитые голоса — все тише, все тише… Невольно я гляжу на Валентинку. Она стиснула в руках горячий стакан, и губа у нее, нижняя, прикушена. Так она вслушивается в эти шаги и сердитые голоса.
Мы молчим — даже наш суетливый бородатый хозяин. Мы машинально пьем чай и даже не дуем в стаканы. И мне почему-то приходит в голову, что в наше время партийный руководитель должен знать и уметь нечто такое, что десяток лет тому назад вовсе и не считалось для него обязательным. Например…
И трактор начинает стучать. Он начинает стучать! Вероятно, он еще не совсем остыл на холоду. Мотор стучит, и мы трое начинаем шумно прихлебывать из наших огненных стаканов и о чем-то громко начинаем разговаривать…
Снова там, снаружи, на улице слышны приглушенные голоса, скрип снега под валенками… Ближе… ближе… Невнятный, сердитый голос Калинкина: «…мать!» С морозным визгом распахивается дверь. Калинкин и Лапшин. Оба сердитые. Больше Лапшин. Но он к тому же и смущен. Он разыскивает свои рукавицы, хотя они лежат на виду, и что-то бурчит себе под нос. Он ворчит, но вид у него виноватый. А Калинкин отрывисто спрашивает:
— Вы готовы? Едем?
И — к начальнику:
— Спирту мне поллитровку. За наличный.
Сует бутылку в карман, опрашивает:
— А где штаны?
И когда бородач выхватил их откуда-то из темного угла и вынес на протянутых руках, Калинкин объясняет:
— Не мне — ей…
Валентинка вспыхивает:
— Что вы!
Прихлопнув сверху свою шапку, Калинкин берется за дверную скобу, добродушно говорит:
— Делай, что велят… Пошли!
Это — всем нам, мужчинам.
Застегивая полушубок, я зябко поеживаюсь. Я очень долго застегиваю крючок за крючком. Я тщательно и долго поправляю воротник и прилаживаю шарф. Примериваю шапку так и этак. Натягиваю меховые рукавицы, разглаживаю их на руке и похлопываю одна о другую. Гляжу на веселую печурку, в которой пляшут и поют огоньки, взглядываю на лоснящиеся дощатые нары, на керосиновую лампешку, которая, кажется, вдруг засияла ярче. Втягиваю вкусный запах рыбьего жира и трубочного табака. И шагаю за порог.
Прощай, бородатый начальник, мечтающий о дальних странах, и ты прощай, жирный пес, потерявший собственное достоинство!
И снова стрекотание трактора, снежная пыль, взлеты и падения.
Лапшин ведет машину не оборачиваясь. Он как бы застыл. Руки крепко вцепились в рычаги фрикционов. Спина Лапшина виноватая. Валентинка тоже притихла. В ватных штанах ей тепло.
Опять нас облепляет снег — пыльный, противный. Опять коркой покрываются брови и щеки. Монотонно гудит и стрекочет трактор. В уши проникает вата. Все больше, все больше. Тепло. Есть на свете такой большой, красивый и хороший город — Хабаровск. Это очень большой и красивый город… большой город… красивый город… город…
Вздрагиваю от прикосновения руки к плечу.
— Вот ты говоришь: нефть — неорганического происхождения. А доказать ты это можешь?
Калинкин и сам, я знаю, сторонник теории неорганического происхождения нефти. В пылу спора он иногда доходит до того, что утверждает: ставь буровую в любой точке, вонзай свой бур — и ты обязательно наткнешься на нефтеносную вену или артерию. Нефть повсюду пронизывает земную кору, утверждает Калинкин, только все дело в том, что в одном месте она залегает глубже, в другом мельче. Вот и все. Такова точка зрения бурового мастера Калинкина. Что ж, может, оно и так. Пусть спорят ученые. Им виднее. Но к чему сейчас этот разговор? Что он изменит? Да и холодно. Спорить мне не хочется. Не хочется поднимать лицо из теплого и сухого воротника.
— Читай Ферсмана, — говорю я. — Наливкина читай, Петрова…
— А что?
— Как что?
Калинкин неожиданно, вопреки собственным убеждениям, кричит, что нефть — органическое вещество. Как каменный уголь. Понятно? Залежи морских существ. Мы их пока не знаем. Понятно? Калинкин не кричит, а выкрикивает. Разговору мешает гул. Я тоже кричу. Потом понимаю.
— Хитрец ты, Калинкин, — говорю я.
Он смеется — весело и откровенно.
— Давай покурим, — предлагает он.
Невкусно курить на морозе, на ветру, но мы смолим. Калинкину, должно быть, еще муторнее, чем мне. Для меня это вторая бессонная ночь, а для него — третья, если не больше. Прошлую мы провели на его буровой, ждали фонтанирования. А днем какой сон? А еще днем провели семинар с агитаторами. И все еще на ногах. Так сложились обстоятельства…
— Так ты все-таки стал бы стрелять? — спрашиваю я.