Не питая склонности к поэтическим излияниям, могу лишь вкратце передать те треволнения, какие проявились в моих действиях — действиях, которые принято считать преступными. Но, по моему мнению, они не являются преступлениями, а скорее всего — ответом одного человека на вопрос, усложненный тысячами людей. Но так как любой ответ является следствием вопроса, то преступление может быть приписано только вопрошающему, а не отвечающему. Вот почему я категорически отвергаю предъявленное мне обвинение в преступлении, защищаясь всей своей жизнью, этим роковым оружием перед лицом каждого, йто попытается приблизиться под лживой личиной нравоучителя.
Сокровенный смысл моих поступков оправдывает меня.
На опушке леса уже сгущались сумерки, когда я, бредя по застывшей грязи, пробрался через скотный двор имения к дому батраков, что ютился на берегу пруда, где, несмотря на позднее время, еще плескались прожорливые утки и мимо которого прошла какая-то женщина в подоткнутой за пояс юбке, с коромыслом на плечах. Здесь все выглядело так же, как и там, в далеком Бельвейлере,— все самое грязное и скотское суждено было нам. Мне часто кажется, что в мире никогда ничего не было, кроме кряканья плещущихся уток, коренастой женщины в подоткнутой юбке и застывшей грязи.
Когда я вошел в сени, меня встретил из-за печи чужой голос: «Вам чего?» В ответ я назвал имя своего отца, которого я несколько лет тому назад здесь оставил и письмо которого, посланное отсюда, получил на рождество. И тогда я услышал то, что мне надо было услышать и что было произнесено голосом, оглушившим меня, как контузящий удар. Если бы я не привык к подобным ударам, то, вероятно, свалился бы тут же у порога.
Что же произошло здесь в мое отсутствие, что могло произойти? Ничего более, как только неизбежное в этом механизме борьбы, в этой мельнице жизни, где мельник — не осыпанный мукой кормилец, а забрызганный кровью денежный туз, четыре года моловший и просеивавший нас сквозь решето войны.