Этот «благонамеренный человек» являлся официальным представителем, или, буквально, «носителем голоса» (
Есть языки, благоприятные для свободы: это языки звучные, размеренные, гармонические, тут речь отчетливо слышна издалека. Наши языки созданы для бормотанья в государственных советах на манер речей в турецких диванах. Наши проповедники в храмах выбиваются из сил, и никто не понимает, что они говорят… У древних на общественных площадях ораторы произносили речи легко, там говорили день напролет без особого напряжения. Полководцы обращались к своим отрядам; речи эти были понятны, и полководцы не утомлялись. Когда новейшие историки вставляют речи в свое повествование, это вызывает смех. Представьте себе француза произносящего речь на Вандомской площади; пусть кричит из всей мочи – будет слышен крик, но не поймешь ни слова. Геродот при громе аплодисментов читал свою историю народам Греции, собравшимся под открытым небом… Итак, я утверждаю, что всякий язык, который непонятен собранию народа, есть язык рабов. Народ, говорящий на этом языке, не может быть свободным[4]
.С чем связана столь незавидная участь этого совершеннейшего, как считали его современники, языка Европы?
Двумя главными факторами, препятствовавшими его превращению в «язык свободы», были климат и политический строй. Языки, утверждает Руссо, «развиваются естественным путем», связаны с потребностями человека и преобразуются вместе с ними: «В древние времена, когда действовали убеждением, а не общественным насилием, красноречие было необходимо. Но какая польза от него теперь, когда убеждение заменено общественным насилием?»[5]
. В 1789 году от Р.Х., или Третьем году до Новой революционной эры, машина «общественного насилия» дала сбой и красноречие стало необходимо вновь, а «друзья свободы» и патриотические ораторы оказались в положении полководцев древности. Они столкнулись с проблемой, которую Руссо, ностальгирующий по древним городам-республикам, не предусмотрел в своем проекте прямой демократии.