Это была та самая поляна на склоне крутого холма, о которой вспоминал Эссола, когда мысленно представлял себе, как по возвращении Амугу поведет его пить прямо из кувшина пальмовое вино — белый нектар. Разбросанный повсюду валежник, лишь кое-где собранный в кучи, высох, стал золотистым и хрустящим, казалось, он взывал к огню. Впрочем, в душном знойном воздухе и в самом деле пахло гарью, и где-то вдали можно было различить клубы дыма, которые легкий ветерок лениво гнал поверх густых крон деревьев. С того места, где они стояли, Эссоле был виден колышущийся лес, который, словно огромный ковер, стелился до самой реки. Картина эта наполнила его сердце радостью, в которой он не решался признаться даже самому себе. Верхушки отдельных деревьев возвышались над морем зелени, с ветки на ветку перескакивали гибкие, вертлявые обезьяны с длиннющими хвостами, которыми они размахивали в воздухе. Эссола не раз удивлялся: как ему не удалось обнаружить эту породу среди стольких разновидностей, описанных в школьных учебниках. Может быть, это все-таки сажу или саймири?
— Присаживайся, — пригласил его Амугу, протягивая большой глиняный кувшин, до краев наполненный молочного цвета жидкостью, которая шипела и пенилась. Стараясь по достоинству оценить усердие своего двоюродного брата, Эссола принял из его рук кувшин. Однако, прежде чем попробовать вино, он, стараясь преодолеть отвращение, смахнул плавающих в пене мертвых пчел, словно не замечая пристального взгляда Амугу, который молча, но с осуждающим видом следил за его действиями. Но вот наконец Эссола сделал первый глоток.
— Как ты узнал об этом? — спросил Амугу, склонившись над сложным аппаратом, собиравшим сок, стекавший из ствола поваленной пальмы.
— Как я узнал, что Перпетуя умерла? В эту историю трудно поверить, братец. Я вернулся из ада, и мне не хватит всей жизни, чтобы рассказать тебе о том, что довелось мне там пережить, не знаю даже, хватит ли у меня духу рассказать об этом. У нас в лагере было нечто вроде лазарета, если можно так выразиться. Однажды вечером, когда стемнело, меня привели туда, ничего, как всегда, не объяснив.
Там я увидел незнакомого, страшно изуродованного человека, который лежал на нарах. Он еще не пришел в себя после перенесенных пыток. Лицо его было покрыто ранами и синяками, глаза заплыли, от боли он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, на его теле виднелись кровавые полосы, оставленные бычьими жилами. Он жалобно стонал, и эти стоны некогда сильного мужчины говорили о том, что он умирает. Я до сих пор помню, что тогда стояла адская жара — на Севере так часто бывает по ночам. К несчастью, в лагере люди быстро привыкают даже к виду самых ужасных мучений, вот и я настолько окаменел от собственных страданий, что, глядя на этого человека, не испытывал ничего, кроме ощущения усталости.
Надо сказать, что в таком состоянии, в каком находился незнакомец, в лагерь обычно доставляли новичков; их отделывали так где-нибудь на Юге, чаще всего в столице, надеясь вырвать у них признание или заставить подписать протокол. После этого их передавали военному трибуналу, который располагался где-нибудь по соседству с камерой пыток и терпеливо ждал, когда палачи доставят осужденного. А уж потом их переправляли самолетом на Север — подальше от любопытных глаз, где они и отбывали наказание. Глядя на незнакомца, сразу можно было сказать, что он из политических, а возможно, какой-нибудь высокопоставленный чиновник, имевший в свое время доступ к государственным делам. Если бы он был руководителем повстанцев или подпольщиком, его казнили бы еще до того, как он добрался до лагеря: сейчас это все делается без промедления, с членами НПП расправляются тут же, не то что в прежние времена.