Я привел Терезу к родителям, отец после обеда участливо беседовал с ней о Тургеневе, восхищался ее русским. Вооруженный многолетней подпиской на
Я помог матери отнести на кухню посуду:
— Но она же говорит по-немецки! — не глядя на меня, шепотом выпалила мать. Она шумно дышала от волнения.
— Мамочка, считай, что это почти идиш.
— Фу! — всплеснула мокрыми руками мама, я утерся от брызг.
Родители с Терезой были неартистично ласковы, боялись спугнуть мое счастье, да и она жила со мной так, будто я сирота. Я ездил в командировки, каждое возвращение было праздником, мы отправлялись в любимое кафе на Валлехо, мы оба любим, любили этот район за Коламбусом, Итальянский квартал, со смачным громогласным населением, каждый второй на мотоцикле и в кожанке, квартал мусорщиков, чей тучный профсоюзный клан наглей и нерушимей, чем
И вот однажды я прилетел из Нового Орлеана (поддался Карлу, заскочил с ним на два дня прошвырнуться по Каналу, отмокнуть во Французском квартале, после того как три недели жарился посреди Мексиканского залива, вахтуя в рубке на раскаленной палубе: от края до края только бастионы платформ, ниточки катеров и вертолетов, штиль слепит, волнение заунывно) — я приехал в Сансет, расплатился с таксистом, поскандалил: тарифы поднялись, водитель-пакистанец плохо изъяснялся, еще хуже понимал, и я думал — дурит на десятку, мухлюет со счетчиком. Тереза встретила меня необычайно сосредоточенной, отказалась ехать в город, тень внутри набежала на сознание, но тут же отступила (решил, что ее рассердила задержка в Новом Орлеане).
Я отнес Марка в детскую, пустил его снова ползать за ограду, показал ему, как обращаться с новой игрушкой — шариком-мякишем. Тереза позвала обедать: праздничный халибут с травами на пару, я откупорил вино. «Илья, я предала тебя, я не могу с тобой быть», — вдруг сказала она по-английски и кинулась, взяла из манежа Марика, вернулась, села напротив. Дальше я ничего не помню, или почти ничего: я сосредоточился на Марке, я смотрел на него неотрывно, не выпускал из виду, впитывая все ужимки, улыбчивость, с какой он принимался теребить мать, хватать за руку, кусать за запястье, у него резались зубки.
Меня тогда спас сын. В то время мне особенно был нужен Марк, нужен и сейчас, а тогда б я без него не перекантовался. Я брал его на руки, и они были заняты на время нежностью; все внимание я сосредоточил на нем и так уберегся. Скоро я переехал к родителям и пожил у них неделю, пока не отбыл на вахту.
Прежде чем украсть сына, я подготовился, купил памперсы, детской еды, кроватку, игрушек гору — железную дорогу, радиоуправляемую стрекозу с огромными целлофановыми крыльями, очень верткую, ее мы лишились из-за ветра. Я снимал тогда студию на первом сыром этаже 25-го авеню, плесень от туманов на обоях, корешках книг, весь крохотный садик заднего двора был обложен по забору плетями неприступной ежевики, за них и махнула затрепетавшая стрекоза, пенопластовый корпус, проволочные ножки. Мы бесконечно жили с Марком в двумерном мире пола и разбросанных игрушек, я вживался в этот мир. В тот вечер, кое-как накормив сына, я искупал его, уложил, но еще не убаюкал — вышел покурить во дворик, уже полный сумеречным туманом, постоял, вернулся. Марк лежал в кроватке, улыбался. Я лег на пол и снова погрузился в мир железной дороги, не мог я думать о завтрашнем дне, вызвал такси, завернул Марка в одеяло, и тут раздался короткий звонок в дверь. На пороге стояла Тереза, с перевернутым лицом.