Зазвонили колокола, призывая народ к мессе. Тени на площади стали длиннее. Отец Анри Леметр, выглядевший так, словно только что покинул специальный холодильник, предназначенный исключительно для священников, ленивой походкой вышел из церкви и направился к нам — сутана отлично отглажена, на голове модная молодежная стрижка, свежайший воротничок лишь чуть светлее его ослепительно-белых зубов.
— Франсис! — Я ненавижу, когда он меня так называет, и в ответ одарил его самой дипломатичной своей улыбкой. — Как это замечательно! Только зачем же вы в одиночку предприняли столько усилий? — Он сказал это таким тоном, словно я все делал исключительно для него. — Что же вы утром ничего мне не сказали? Я бы бросил клич после мессы… — Можно подумать, что он и сам был бы страшно рад мне помочь, но, увы, тяжкое бремя забот о
— Нет, спасибо.
— Я всего лишь заметил, что вы перестали ходить к мессе, не причащаетесь и не исповедуетесь с тех пор, как…
— Благодарю вас. Я приму это к сведению.
Да разве я смогу принять из его рук гостию? А что касается исповеди… Отец мой, я знаю, так говорить грешно, но ей-богу, тот день, когда я приму от него епитимью, станет моим последним днем в церкви.
Отец Анри, глядя на меня с искренним сочувствием, сказал:
— Моя дверь для вас всегда открыта, — и удалился, в последний раз блеснув в улыбке белоснежными зубами — ну, точно как в рекламе зубной пасты.
А я так и остался стоять, пребывая отнюдь не в самом безмятежном расположении духа и стиснув за спиной кулаки.
На сегодня с меня было достаточно. Ничего себе денек выдался! Я поспешил домой, постаравшись убраться с площади до того, как ее заполнит толпа верующих, идущих в храм. Но звон колоколов продолжал преследовать меня до самого дома, к тому же, поднявшись на крыльцо, я увидел, что кто-то разрисовал мою парадную дверь черной краской из баллончика. Похоже, это сделали совсем недавно: в теплом воздухе еще чувствовался сильный запах краски.
Я огляделся, но никого не увидел, кроме троих мальчишек-подростков на горных велосипедах, быстро удалявшихся по направлению к дальнему концу улицы. Один из них был в длинной свободной белой рубахе, какие носят арабы, двое других — в майках и джинсах; головы у всех троих были повязаны клетчатыми шарфами-«арафатками». Заметив меня, они на полной скорости свернули в переулок, ведущий в сторону Маро, что-то выкрикнув по-арабски. Я этого языка не знаю, но по интонациям и гнусному смеху вполне можно было догадаться, что это были отнюдь не комплименты в мой адрес.
Я мог бы, конечно, последовать за ними. Наверное, мне даже следовало так поступить. Но я слишком устал, и — честно признаюсь, отец мой, — мне стало немного страшно. В общем, я вошел в дом, закрыл за собой дверь, принял душ, налил себе пива и заставил себя съесть хотя бы один сэндвич.
Но в открытое окно по-прежнему был слышен звон колоколов, а с того берега колоколам вторил клич муэдзина, повисший над рекой в вечернем воздухе, как лента дыма. Да, я
Глава четвертая
Сегодня утром мы с Розетт пошли выяснять, что случилось с Жозефиной. В Маро были закрыты все магазины — магазин одежды, бакалейная лавка, магазин тканей, где их продавали рулонами, — но рядом в маленьком кафе мы заметили мрачного вида мужчину в белой
— Мы закрыты.
Я, собственно, так и подозревала.
— А когда открываетесь?
— Позже. Вечером.
Этот тип одарил меня таким взглядом, что я сразу вспомнила Поля Мюска в те дни, когда кафе «Маро» еще принадлежало ему; это был взгляд одновременно и плотоядно-оценивающий, и странно враждебный. Затем он снова принялся протирать столы. Да уж, тут явно далеко не всякому посетителю были рады.
«
Бам виднелся как никогда отчетливо: ярко-оранжевый мазок света, следовавший за Розетт по пятам. Я заметила, что у моей дочери на лице появилось коварное выражение, и в тот же момент
Розетт что-то тихонько пропела себе под нос.
И я краем глаза заметила, что Бам перекувырнулся в воздухе.