— Мне стыдно за такое гостеприимство, — сказал он, — но ежели досточтимые отцы не желают ничего иного, мне остается только исполнить их волю. С покорностью и беспредельным уважением позволю себе, святые отцы, пожелать вам доброй ночи.
— Этот парень чем дальше, тем меньше мне нравится, — сказал Петр, когда в темноте они сняли с себя волглые сутаны и завернулись в теплые попоны. — Почему, вместо того чтоб потчевать нас своей жалкой, униженной болтовней, он не предложил нам лишнего кусочка сыра? Я голоден как волк. И откуда эта перемена в поведении? У меня такое впечатление, будто случилось нечто, нас касающееся, но мы об этом не знаем.
— И у меня то же самое впечатление, но я не могу себе представить, что бы это значило, — сказал отец Жозеф. — Предположение, что кого-то из нас двоих, скажем, тебя, хотят убить, кажется мне безосновательным: ну к чему убивать в людном месте и потом ломать себе голову, где бы спрятать тело, когда на природе, на безлюдной дороге или в чаще леса это можно сделать куда проще.
— Тише! — прошептал Петр, так как скрипнули ворота и в кромешную тьму риги снаружи проник слабый желтоватый свет фонаря. Петр схватил шпагу и пистолет, и по той поспешности, с какой он сам это сделал, было ясно, что отец Жозеф тоже схватился за кинжал.
— Что это? — воскликнул святой отец, ибо французы в такие напряженные моменты спрашивают «что это?» вместо «кто это?».
— Это я, Франсуаза, — послышался девичий голосок.
Держа в руках зажженный фонарь, в ригу опасливо прокралась маленькая, веснушчатая, босая девчушка, с волосами, заплетенными в две тоненькие, торчавшие в разные стороны косички.
— Меня послали за вашей одеждой, сударь, — проговорила она. — Папенька хочет ее высушить и вычистить. Где ваше платье?
— Где-то здесь, мы сбросили его в потемках, — с улыбкой проговорил отец Жозеф. — Передай папеньке, что это очень благородно с его стороны, но пусть он не забудет, что мы хотим подняться и двинуться в путь с рассветом.
Девчушка взяла обе сутаны, перебросила их через руку и благопристойно удалилась.
— Я эти треклятые тряпки ждать не стану, — вполголоса проговорил Петр. — И прежде чем подымется солнце, я уже скроюсь в горах.
— Я был бы тебе чрезвычайно признателен, сын мой, если бы ты с большим почтением относился к одеждам нашего святого ордена, — попросил отец Жозеф.
— Извините меня, отче. Я хотел лишь предупредить вас, что завтра утром вы меня тут уже не застанете, ибо я близко к сердцу принял ваш совет перестать выдавать себя за монаха. Лучше уж я оденусь нищим странствующим дворянином, что ближе всего моему естеству.
— А как же ты хочешь уйти? Нагишом?
— У меня с собой мое старое матросское платье, — ответил Петр.
— Тогда прими от меня еще один совет, Пьер, и, я надеюсь, самый последний, — отозвался отец Жозеф. — Ничего не покупай в этом городе, потому что здесь тебя видело очень много народу, и уноси отсюда ноги, как только откроют ворота. Если тебе не жалко, оставь старое седло здесь, ведь когда ты тащишь его на спине, не только люди, но и собаки оборачиваются тебе вслед. Новую экипировку приобрети в городишке Ньон, что раскинулся на холмах в стороне от главной дороги; это порядочный крюк, но зато у тебя будет хоть какая-то надежда ускользнуть от внимания сыщиков. А если, как ты говоришь, сутана тебе уже ни к чему, откажи ее мне; как моя до сих пор не разлезлась на лоскутки, это для меня тайна, которую я объясняю лишь состраданием Господним.
— Буду рад, если моя придется вам впору, — сказал Петр. — И потом, отче, примите мою благодарность за все ваши добрые слова и советы.
— Они пришлись не ко двору, раз ты не считаешь нужным прислушаться к самому главному и важнейшему из них: быстренько, prestissimo, покинуть Францию и вернуться туда, где твое настоящее место, — в Стамбул. А теперь, сын мой, давай спать. Тебе не помешает, если, перед тем как заснуть, я немножко попою?
Петр заверил, что это никак ему не помешает, и отец Жозеф, отвернувшись от Петра, начал шепеляво, монотонно напевать.
Сперва до Петра не доходил смысл невнятно произносимых слов песни, заглушаемый хрустом соломы, но чуть позднее, когда отец Жозеф перестал возиться, Петр начал понимать их — это были слова самой удивительной набожной песни, какую ему когда-либо доводилось слышать, совсем не похожей на прелестный канон о брате, которому не хотелось идти на утреннюю службу, не похожей настолько, что она не укладывалась в голове. Ибо на сей раз отец Жозеф, кроме всего прочего, пропел такое:
Вселенную власти своей подчини,
Себе пожелай захлебнуться в крови.
ГОЛУБОЙ ШНУР