Шура тихонько отворила дверь — Иван Степанович, как-то странно опустившись, сидел в своем кресле, за рабочим столом, точно над работой какой глубоко задумался… И весело урчал огонь в печи, и уютно мурлыкала кошка, и солнечный свет трогательно смешивался с тихим сиянием лампады и золотил белую, пушистую голову старика…
— Папик! — испуганно уронила Шура.
Старик не шевельнулся.
Обе в тревоге бросились к нему, уже зная, но не желая еще знать, что пред ними. Но сомнения не было: Иван Степанович был мертв.
Шура, рыдая, опустилась перед ним на колени, а Марья Семеновна, истово перекрестившись на образ Спасителя, залюбовалась сквозь слезы на трогательно-кроткое лицо Ивана Степановича, — точно золотым летним вечером слушал он тихий звон старого леса… Потом, то и дело прорываясь рыданиями, она торопливо пошла за лесниками и Дуняшей: надо было прибрать старого хозяина. И в голове ее уже, несмотря на горе, восстанавливался строгий чин похорон: перво-наперво на окне надо будет поставить чашку с чистой водой, чтобы перед отлетом из родного дома душа покойного могла омыться, надо сейчас же послать к Спасу-на-Крови на счет монахини читать псалтирь, надо приготовить и кутью, и поминки для всех…
А Шура, полная тихой, но глубокой скорби, — она вспоминала, как особенно нежен был с ней отец в ее последний приезд сюда, — стояла около него и сквозь слезы машинально смотрела на ту страницу записок, над которой он умер. Там неуверенным, старческим почерком, как видно, совсем еще недавно, в конце главы было приписано:
И, полная трепетного желания уловить до конца последнюю мысль любимого отца, Шура осторожно перевернула несколько страниц назад и глаза ее упали на совсем свежую, сделанную, вероятно, еще сегодня помарку: раньше глава эта называлась «Литературная и общественная деятельность за последние годы», — теперь это заглавие было перечеркнуто, а сверху неуверенным, старческим почерком было написано: «Сказка про большого петуха»…
XXVII
МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА
Стояли тихие, солнечные, морозные дни. Неподвижный воздух крепко жег лицо и веселил душу. Ужвинские леса превратились в прекрасные, белые чертоги: башни, арки, купола, минареты, огромные белые залы, колонны и нет конца, нет конца этому прекрасному белому городу… Деревни до коньков потонули в снегу и по утрам золотисто-розовыми столбиками поднимался из изб кудрявый, пахучий дымок. Ночью по синему снегу крутились свирепые волчьи свадьбы и глаза зверей горели зеленым огнем и рвали они один другого на смерть…
Неподалеку от Вартца, под коблом, в теплой яме, отрезанная от всего мира непроходимыми снегами, лежала медведица с двумя крошечными медвежатами и, посасывая могучую лапу, тихонько урчала: ур-ур-ур-ур… ур-ур-ур-ур.. — Люди думают, что медведи сосут лапу для того, чтобы жиром своим обманывать зимний голод, но это совершенно неверно: лапа для медведя это то же, что для человека весело шумящий самовар морозным вечером. Бесконечное ур-ур-ур-ур… это только выражение, завершение чувства уюта и наслаждения тишиной жизни. И сладко грезились медведице овсы вошеловские, где провела она не один приятный час, и лесной пчельник артюшинского Вавилы, и любовные встречи с другом своим, там, на далеких Лисьих Горах…
И вдруг — она вся насторожилась….
Да, несомненно: вокруг что-то новое… Она посунулась к оконцу. Черный, блестящий нос ее глубоко втянул морозный воздух. Да, люди… Слышно осторожное шурканье лыж, низкие, потушенные голоса, морозный скрип снега, — и здесь, и там, и сзади. Она затаилась. Но было тревожно…