– Да, накануне среди депутатов было распространено письмо «пятидесяти трёх», где наши силовики требовали от Горбачёва применения самых жёстких мер для спасения страны. Кстати, просьбу силовиков поддерживает и новый патриарх… Они настаивают на введении президентского правления и чрезвычайного положения в зонах крупных конфликтов, а это всё на наши плечи. В Тбилиси пустили в ход газ и сапёрные лопатки, в Баку и Литве – оружие, пошли трупы…
– Да, невесело получается, – проговорил Чумаков.
– Зато при гуманитарных харчах, – горько хмыкнул капитан. И пояснил: – Сухпайки бундесвера недавно получили для распределения, вот чем сейчас занимаемся.
Чумаков налил ещё раз. Взглянул на капитана:
– А теперь выпьем прощальную. Переводят меня на днях, – ответил он на вопросительный взор Козуба, – в Подмосковье. Так что, Юра, вряд ли мы свидимся.
Они ещё долго говорили, делясь наболевшим.
Через неделю, как и обещал Готовцев, Чумаков оказался в подмосковном реабилитационном центре.
Зима уже приближалась к исходу, снег часто перемежался с дождём, было сыро и холодно.
В то утро низко над землёй опять нависли плотные тучи, и было непонятно: пойдёт снег или дождь. Всё стало серым и унылым: небо, корпуса, окружающий лес. Глядя на улицу, нельзя было определить: день сейчас или вечер.
«Снова меняется давление», – заметил Чумаков, растирая не в меру разболевшуюся ногу. Боль медленно расползалась по израненному телу, и на душе, в унисон погоде, было сумрачно. Вячеслав Михайлович вспоминал оставшихся где-то далеко капитана Козуба, Володю, командира заставы, уехавшую в неизвестном направлении медсестру Лиду. Чтобы избавиться от нахлынувшей тоски и вынужденного безделья, он большую часть времени проводил в гимнастическом зале и библиотеке.
Вот и сегодня, набрав кучу книг и журналов, он вернулся в свою комнату и теперь сидел у окна, листал страницы и время от времени наблюдал за меняющейся погодой. На улице похолодало, поднялся колючий ветер.
Когда-то в детстве Вячеслав больше всего любил метель, мог часами бродить по сугробам, подставляя лицо секущим ударам холодных снежинок и испытывая от этого удивительное, непередаваемое чувство наслаждения. Он с нетерпением ожидал такой погоды и, лишь только начиналась метель, хватал пальто, шапку и спешил навстречу зову ветра, теряясь в непроглядной снеговой круговерти.
Обратившись к прессе, Чумаков отметил, как непривычно остры и откровенны многие материалы. Пока он выкарабкивался, время и события ушли вперёд, и осознавать это было болезненно. Перелистывая несколькомесячной давности «Огонёк», вдруг резко выпрямился и впился глазами в журнал. Разворот не вмещал людского моря скорбных лиц, множества священнослужителей и засыпанный цветами гроб. А справа – небольшая фотография отца Андрея, который как бы направлялся к людям, чтобы узнать причину столь многочисленного собрания.
Сердце боялось, а глаза сами бежали по строкам, подтверждающим страшную догадку… Убит священник… Убит отец Андрей… И – как отточенные клинки – слова той правды, которую знал Чумаков: слишком безупречный, слишком честный и нравственный, слишком любили люди… Это «слишком» вызывало чувство ненависти у заурядных и чёрных душ. За то, что всегда говорил правду, что завоевал мировую известность и «там» выходили его книги, за то, что в маленькую церквушку, где отец Андрей прослужил все эти годы, стекался цвет московской интеллигенции.
Чумаков ссутулился, опустил голову. Как он столько времени мог не знать об этом? Да, находился без сознания, долго выкарабкивался. Но как он жил, шутил и смеялся, не ведая о страшной правде? Убит топором… Может, именно эта картина предстала перед ним в бредовых видениях, там ведь тоже был топор… Хотя тот человек в белой рубахе не был похож на Андрея… «Эх, Андрей, Андрей! – Чумаков до боли сжал голову. – Выходит, он погиб, когда я ещё был в командировке или сразу после моего ранения. Вот почему так прощупывал Готовцев, думал, что обо всём знаю… А я не знал… стремился выжить, а зачем? У меня нет ни учеников, ни последователей. Андрей писал статьи, книги, издавал газету, а я не сочинял ничего, кроме своих меморандумов. У меня ни семьи, ни близких, а у него осталась жена, дети, больной отец. Почему так несправедлива жизнь? Как жаль, что в ней нет места Богу, в которого так верил Андрей…»
Чумакову стало душно. Он резко потянул узкую часть окна, с треском разорвав бумажную оклейку, подставил голову и грудь холодному ветру, швырнувшему в лицо горсть колючего снега. Не сразу сообразил, что это началась метель. Липкие щупальца боли, на миг ослабнув, опять прильнули к вискам, горячими объятиями охватили всё тело. Стало трудно дышать.