— А я есмь инструктор райкома партии. И ни грамма больше.
Он посуетился немного у грузовика. Посадил какую-то женщину, видимо работницу совхоза, в кабину, а сам вскочил в кузов. Машина закричала фальцетом, испугав тихую степь, задохнулась и рванула по дикой первобытной дороге куда-то в те места, где я еще не был…
Так я и не спросил его: Валька Зыков, счастлив ли ты? Я знаю, он не любит таких разговоров, я только вижу, как летит его веселый старый грузовичок, как он стоит в кузове, чуть пригнувшись, небольшой, стройный, как он улыбается мне, как ветер хочет столкнуть его, но не может.
Валька Зыков, счастлив ли ты? Ах, ведь я же о тебе такое напридумывал! Я ведь видел тебя большим начальством, я слышал шум твоего воображаемого юркого «газика», я слышал треск твоих телефонов. А впрочем, я оказался прав, только в деталях я ошибался: ты в сапогах, и тебя везет машина, и кабинет у тебя огромный — ночная степь, просторная, тихая земля.
Когда придет день праздников, заиграют оркестры, затрепещут в воздухе голубые и красные шары, когда на улицах станет очень людно, мне захочется, как когда-то, чтобы ты был рядом со мной, строгий, маленький человек с серыми глазами, всегда говорящий правду. Не знаю, где будешь ты в этот день, может быть, пойдешь по степной казахской земле, мимо сколоченной наспех деревянной трибунки и будешь петь песни, от которых наши с тобой сердца всегда сжимались в тревожном и радостном ожидании подвигов.
А я поищу глазами в московской толпе, наверняка зная, что тебя здесь нет, и все-таки, может быть, я увижу мальчика, похожего на тебя, такого же тоненького, светлоглазого, не терпящего нежностей, не знающего компромиссов. Этот мальчик лет на двадцать моложе нас с тобой. Но мне очень хочется, чтобы и мы были не старше, чем он, чтобы сердца наши не заржавели, не очерствели, чтобы они всегда отзывались на чистые и грозные песни революции. В тебе-то я уверен, Валька, ну, а я уж постараюсь!
МУЗЫКА НА ВОКЗАЛЕ
С этого вокзала поезда отправлялись в Среднюю Азию.
Мы провожали главного инженера, и нас толкали со всех сторон, и мы медленно двигались к тоннелю. Уже остро чувствовалась весна, но, как только мы вошли в тоннель, весна кончилась. Исчез запах ландышей, которыми торговали во всех закоулках вокзала, запах дымящихся золотистых пирожков, запах выхлопного газа от бесчисленных автомашин и запах начинающегося дождя. Взамен этого пришел запах каменного подземного ветра, чемоданной кожи, пота торопливо и скученно двигающихся по тоннелю людей.
Главного инженера сопровождали начальник отдела снабжения, представитель проектной организации и я. Главный инженер был загорелый и важный. Он ухитрялся быть важным даже здесь, в толчее, неразберихе и спешке. Он выговаривал снабженцу:
— Так ты фонды на цемент и не выбил, Соловьева ты тоже не уломал…
Это отечески вельможное «ты» резало мне слух.
Впрочем, снабженец тоже оказался не из робких.
— А электроарматуру кто достал? А железо листовое? А?
Но главный перебил его:
— Ты-то всегда выкрутишься. Этим и знаменит.
Да, главный инженер, видимо, твердо усвоил так называемую хозяйскую манеру обращения с людьми. Манеру грубоватого, но рачительного хозяина. И, может быть, только излишняя резковатость и подчеркнутость его манеры выдавали хозяина, еще не очень-то опытного и не до конца уверенного в себе.
Он прощался с ними, давал какие-то советы, указания, просил их не дожидаться поезда. А я смотрел на него с интересом, недоверием и пристрастием, потому что первый и, может быть, последний раз видел его в роли начальника. Он дружески, неторопливо попрощался с ними, они повернулись, он приветливо и чуть небрежно кивнул им. Затем он поставил на цементный пол чемодан, закурил. До чего же он загорел! Даже ладони у него были светло-желтые, какие-то негритянские. А когда он снял очки, мне показалось, будто и глаза у него выгорели на солнце. Он тоже внимательно оглядел меня и вдруг коротко, восторженно хохотнул. Я знал за ним эту манеру внезапно смеяться мгновенным, безраздельно счастливым, но быстро гаснущим смехом.
Главный инженер исчез.
Передо мной стоял Сашка Локтев — мой одноклассник, мой друг, который загорел до неприличия и до неприличия корчил из себя какое-то начальство.
— Ты понимаешь, трудно быть моложе всех. Особенно, когда ты отвечаешь за людей. Чуть-чуть покажи свое младенчество, беспомощность — и все. Кончился руководитель.
— Жлоб ты, зазнайка, зарвавшийся щенок, а не руководитель, — говорил я ему. — И к тому же артист погорелого театра. Ведь не перед ними — передо мной ломался.
Последнюю фразу он оставил без внимания, а вот первая его задела.
— Зазнайка — это может быть… Но все-таки руководитель! — Глаза его блеснули. — Убеждать не буду… Глупо. Но если бы ты был там — поверил бы. Точно, поверил бы!