Читаем Первая бессонница полностью

Хайдер! Был у меня друг здесь, маленький, темнолицый татарин, не по годам суровый, молчаливый, справедливый до жестокости… Но его почему-то нет. Где он? Я оглядываю весь наш ряд, не нахожу его. А на трибуне между тем выступал председатель горсовета. Он говорил четко, внятно и все время низко склонялся к микрофону. От этого голос у него делался слишком громкий, слишком металлический. Он говорил долго. Все слушали его сначала. Он говорил не по бумажке, но так, будто перед ним все время была невидимая бумажка, — складно и четко: о войне, о победе, о партии и народе, но он не говорил того, чего я ждал… Он не волновался. И вдруг во мне что-то ослабло, пропало это напряжение, что было вначале. Он по-прежнему низко склонялся к микрофону, «доносил» каждое слово, а ребята томились и переговаривались почти вслух… Наконец он кончил. Тогда микрофон передвинули опять к середине трибуны, где стоял седой… Седой остановился на секунду, его лицо, старое и одновременно молодое, все в глубоких, резких, как шрамы, морщинах, было неподвижно и как-то далеко от нас, точно он забыл о том, что ему надо говорить… Но потом словно вспомнил, качнул головой и сказал опять не в микрофон, так что голос чуть не потерялся:

— Товарищи дорогие, хороший это праздник Первомай, я его с детства люблю. Были у меня разные Первомаи, мальчишкой на маевку ходил, под Сормовом, рабочим по Красной площади проходил — видел Ленина на трибуне… А последние Первомаи были такие, что и о празднике не думаешь, и о весне не думаешь, и ни о чем, кроме одного: выстоять и победить. Но раз мы выстояли в сорок первом, сорок втором и сорок третьем, то уж сейчас как-никак выстоим, продержимся, победим.

Я почему-то верил этому человеку. Верил его звонкому, накалявшемуся и тяжелевшему с каждой секундой голосу, его длинным худым рукам, что неподвижно лежали на трибуне, сжатые в большие кулаки, и только очень редко, когда он особенно волновался, поднимались над его белой головой, как два ядра… В конце концов, я знал все, что он говорит. Это было не ново. Но дело тут не в том, знаешь ты, что говорит человек, или нет. Дело в том, как он говорит и какой он сам. Веришь ли ты ему или нет. Этому я верил. Верил резким морщинам и глазам, старчески легким волосам, шевелящимся на ветру. На груди его был один-единственный орден, в матерчатой красной окаемке, каких сейчас не носят. По-моему, это был довоенный орден Красного Знамени. Я такие ордена только в Музее Революции видел.

Когда он кончил, все захлопали. Это был глухой звук материи, потому что многие еще носили варежки и перчатки. Что-то было странное, сильное в этих глухих, тяжелых, как топот ног, аплодисментах. Седой резко взмахнул рукой, и оркестр, стоявший влево от трибуны, заиграл «Интернационал». Мы сдернули с голов кепки, военные на трибуне приложили руки к козырькам, а говоривший речь стоял устало, опустив руки, и слушал так внимательно, даже настороженно, будто «Интернационал» при нем исполняли впервые. Может, он так прислушивался, потому что боялся, что оркестр сыграет не так сильно, как надо, что оркестр сфальшивит. Но оркестр не фальшивил — играл как следует. Все стояли навытяжку и слушали «Интернационал», будто его играли для них первый раз.

Потом мимо трибуны пошли те солдаты, что были ранены, а теперь выписывались из госпиталя и на днях отправлялись на фронт. Оркестр играл марш, и солдаты шли, держа парадный строй. Он был четкий, но не безупречный. Наверное, от того, что они долго лежали в госпитале и отвыкли от маршировки. А может, просто есть особые войска, которые владеют искусством парадного марша.

Затем все остальные демонстранты двинулись по площади, и теперь уже оркестр играл «Пусть ярость благородная вскипает, как волна», и кто-то начал вполголоса подпевать, и тогда вся площадь подхватила песню. Тот седой на трибуне тоже пел, мне даже казалось, я слышу его высокий, не по годам звонкий голос. Мы тоже тронулись с места и шли мимо трибуны, и я вновь пожалел, что Хайдера нет рядом. Мы шли очень хорошо, безо всяких заминок, каждый старался не выбиться из общего марша.

Мы быстро прошли площадь и теперь двигались назад, в школу. Надо было отдать на склад транспаранты, флаги и портреты. На улицах было так тихо, что даже до школьного двора доносились ухающие тяжелые звуки оркестра. Мне снова захотелось туда, на площадь. Но идти было бессмысленно: митинг шел к концу.

Ребята уже разбежались, а я не знал, куда деться. Домой идти не хотелось, все равно там никого нет. Я зашел в наш класс, мне показалось, что в парте я забыл алгебру Киселева.

В самом конце, на задней парте среднего ряда, кто-то сидел, вернее, полулежал, опустив голову на руки.

Это был мой товарищ Хайдер.

Казалось, он спит.

— Хайдер, — крикнул я, — проснись!

Он не ответил, не поднял головы. В недоумении я подошел к его парте. И небольно щелкнул его по затылку.

— Чего надо? — пробормотал он глухо, неразборчиво, в доску парты.

— Ты чего, одурел, что ли? Все на демонстрации, а он спит!

Перейти на страницу:

Похожие книги