Мало-помалу жизнь моя в этом доме наладилась. Она приносила мне еду в назначенный час, время от времени заходила меня проведать и справиться, здоров ли я и не испытываю ли в чем нужды, опорожняла супницу раз в день и убирала в комнате раз в месяц. Ей не всегда удавалось противостоять искушению заговорить со мной, но в общем и целом у меня не было причин жаловаться. Иногда я слышал, как она поет в своей комнате, песня проникала через ее дверь, затем пересекала кухню, проницала дверь моей комнаты и достигала моего слуха, слабая, но настойчивая. Если только она не текла через коридор. Впрочем, ее пение не слишком меня беспокоило. Однажды я попросил ее принести мне живой гиацинт в горшке. Она мне его принесла и поместила на каминную доску. За исключением каминной доски в моей комнате не осталось поверхностей, на которые можно было бы ставить предметы, если только не ставить их на пол. Я глядел на него целыми днями, на мой гиацинт. Он был розовый. Я бы предпочел синий. Вначале все шло хорошо, на нем красовалось несколько цветков, потом он сдался, и остался только вялый стебель, окруженный поникшими листьями. Луковица, наполовину вылезшая из-под земли будто в поисках кислорода, дурно пахла. Анна хотела унести горшок, но я ей велел его оставить. Ей хотелось купить мне другой гиацинт, но я сказал, что другой мне не нужен. Но еще больше меня беспокоили звуки, то есть смешки и стоны, которыми квартира таинственным образом наполнялась в определенные часы, причем не только ночью, но и днем. Я больше не думал об Анне, совсем перестал о ней думать, однако мне по-прежнему нужна была тишина, чтобы иметь возможность жить своей жизнью. Напрасно я пытался себя урезонить, рассуждая, что воздух сотворен для того, чтобы вмещать звуки мира, и что смешки и стоны неизбежно в него проникают, мне не становилось от этого легче. Я так и не определил для себя, приходил ли всегда один и тот же тип, или их было несколько. Смешки и любовные стоны так схожи между собой! Такой ужас я испытывал в то время перед этими несчастными затруднениями, что пытался их, так сказать, прояснить. Мне потребовалось долгое время, почти целая жизнь, чтобы понять, что вопросы о цвете мельком увиденного глаза или источнике далекого звука гораздо ближе к Джудекке, в аду неведения, чем тайна существования Бога, или происхождения протоплазмы, или бытия в сознании, и слишком отягощают мудрецов, чтобы они ими занимались. Многовато будет, целой жизни, чтобы прийти к столь утешительному выводу, и ведь времени, чтобы употребить его на пользу, почти не останется. Поэтому мне здорово повезло, когда она сказала, в ответ на мой вопрос, что звуки происходят от клиентов, которых она принимает потоком. Я, разумеется, мог бы подняться с места и подсмотреть в замочную скважину, если предположить, что ничто не закрывало бы мне обзор, да много ли в эти дырки увидишь?
– Итак, вы живете проституцией?
– Мы живем проституцией, – ответила она.
– Не могли бы вы просить их вести себя потише? – спросил я, как если бы поверил в то, что она мне сказала. – Или издавать какие-нибудь другие звуки?
– Им нужно визжать, – сказала она.
– Я буду вынужден уйти.
В семейном капернауме она разыскала две занавески и повесила их над нашими дверями, над моей и над своей. Я спросил ее, нет ли какой-либо возможности время от времени есть пастернак.
– Пастернак! – вскричала она так, будто я пожелал отведать иудейского младенца.
Я заметил ей, что сезон пастернака подходит к концу и что я буду ей признателен, если отныне она будет давать мне только пастернак.
– Только пастернак! – вскричала она.
Для меня пастернак обладает вкусом фиалок. Мне нравится пастернак, потому что у него вкус фиалок, и фиалки, потому что у них аромат пастернака. Если бы на земле не было пастернака, я бы не любил фиалки, а не будь фиалок, пастернак был бы мне так же безразличен, как репа или редис. Должен сказать, что даже при современном состоянии флоры, то есть в мире, где пастернак и фиалки находят способ сосуществовать, я легко обхожусь без одного и без других. Однажды она имела дерзость заявить мне, что беременна, что она на четвертом или пятом месяце, причем моими трудами. Она встала в профиль и попросила меня посмотреть на ее живот. Она даже разделась, несомненно для того, чтобы доказать мне, что не прячет под юбкой подушку, ну и, разумеется, ради чистого удовольствия разоблачиться. Может быть, это только газы, сказал я, пытаясь ее приободрить. Она взглянула на меня большими глазами, цвет которых я позабыл, точнее, своим большим глазом, так как другой, по-видимому, нацелился на останки гиацинта. Ее косоглазие усиливалось по мере того, как она сбрасывала одежду. Глядите, сказала она, наклоняясь вперед, вокруг сосков уже начало темнеть. Я собрался с последними силами:
– Сделайте аборт, заклинаю вас, соски и перестанут темнеть.