Но вы не думайте — там не все были такие. Попадались и хорошие, а лучше всех — Тугоухий. Как его по-настоящему звали, никто не знал, а Тугоухий не мог сказать — он был глухонемой. Сидел чуть ли не с рождения. У него была лучшая камера в тюрьме, ему в ней даже чай заваривать разрешали. Мы с ним часто общались. Ясное дело, молча. Сядем напротив, поулыбаемся — вот и весь разговор. Он заваривал самый вкусный чай на свете. Случалось, я дремал в его кресле, пока он листал комиксы про войну, вытаскивая их из огромной кипы в углу. Я рассказывал ему обо всем, что меня беспокоило. Он ни слова не понимал, но кивал, улыбаясь или сочувственно — в зависимости от выражения моего лица. Думаю, ему нравилось быть в курсе. Другие заключенные его сторонились. Зато охранники любили и чем только не угощали. Иногда мы пили чай с шоколадным печеньем. Он умел читать и писать — значит, мозги были не хуже моих.
Те три месяца — лучший период со времени моего ухода из дома. Я обустроил камеру и жил по строгому распорядку. Ни с кем, кроме Тугоухого, не разговаривал. Не тянуло, да и зачем усложнять жизнь? Вам небось кажется, что в камере ощущения такие же, как в духовке. Ан нет. Там была горькая отрада отчаяния, а здесь — чувство безопасности. Я лишь хотел, чтобы мою свободу ограничили еще больше. Особенно любил время, когда камеру покидать не разрешалось. Я бы не расстроился, если бы из нее вообще перестали выпускать, только по Тугоухому бы скучал. Можно не строить планов. И завтра неотличимо от вчера. И не надо заботиться о еде и квартирной плате. Время неподвижно, как гладь озера. Когда срок подошел к концу, я занервничал. Пошел к замначальника тюрьмы и попросил разрешения остаться. Но он сказал, что за каждого из нас государство платит шестнадцать фунтов в неделю и что другие на очереди. На всех места нет.
Пришлось выйти. Меня устроили на фабрику. Я въехал в эту комнату на чердаке, где с тех пор и живу. На фабрике стоял у конвейера, снимал банки с малиной с бегущей ленты. Ну и ладно — главное, из-за шума можно было не разговаривать. Я ведь теперь со странностями. Хотя всегда это про себя знал. После духовки мечтаю только о том, чтобы снова оказаться взаперти. Хочу быть маленьким. А шума и людей не хочу. Ну их всех, в темноте лучше. Шкаф тот видите, почти во всю комнату? Откройте и убедитесь, что одежды в нем нет. Одни подушки и одеяла. Я вхожу внутрь, закрываю дверь и сижу часами во тьме. Может, и глупо, но мне там хорошо. И не надоедает нисколько, хотя я просто сижу. Правда, иногда хочется, чтобы шкаф встал и прошелся вместе со мной внутри. Поначалу я редко туда забирался, потом все чаще и чаще, а потом чуть не каждую ночь. И с утра тоже выходить не хотелось — я стал опаздывать на работу. Потом совсем ее бросил. Уже три месяца как. Ненавижу отсюда выбираться. В шкафу лучше.
Кому нужна свобода? Когда на улице я вижу детей, которых кутают и носят на руках мамы, меня душит зависть. Хочу бьггь как они. Чем я хуже? Почему должен сам ходить, и зарабатывать, и готовить обед, и ежедневно производить сотни разнообразных действий, без которых не выжить? Хочу в коляску. Ну и что, что рост метр восемьдесят? Мне все равно. На днях я стащил из какой-то коляски одеяльце. Не знаю зачем — видно, мне надо изредка соприкасаться с вашим миром, чтобы не чувствовать себя совсем вычеркнутым. Я вычеркнут. Мне даже секс ваш не нужен. При виде смазливенькой девчонки, вроде той, что вам описал, у меня внутри все сжимается, и я бегу сюда и спускаю в кулак, как уже рассказывал. Таких, как я, вряд ли много. А одеяльце из коляски теперь здесь, в шкафу. Одного мне мало — я еще наворую.
Выхожу я редко. Последний раз — две недели назад. Тогда накупил консервов, хотя аппетита у меня никакого. В основном сижу в шкафу, вспоминая прошлое в Стайнсе, мечтая, чтобы оно вернулось. Если ночью дождь, он стучит по крыше и не дает спать. Я думаю про девчонку, что живет теперь в нашем доме, слушаю вой ветра и шум машин за окном. Хочу, чтобы мне снова был год. Но это исключено. Я точно знаю.
Первая любовь, последнее помазание