Об этом ещё не знал Рерберг, но это уже стало известии австро-германцам на левом берегу Стыри против Гумнища и Перемели. Успех соседей опьянил их больше, чем вино, и котором тоже не было у лих недостатка, поэтому и апису пошли они, не прикрываясь ни ночной темнотою, ни сумерками вечера или рассвета.
Они были уверены в том, что русский полк почти истреблён в лесу, что другой полк, им уже известный, истощён потерями и упорно сопротивляться не станет, тем более что он не успел ещё повернуть в их сторону захваченные им окопы, не говоря уж о том, чтобы забить колья и натянуть проволоку; расстояние же между противниками было здесь так ничтожно, что атаку можно было назвать просто штурмом, которого не мог уже остановить пулемётно-оружейный огонь.
Русские вылезли из своих нор и ринулись с криком, похожим на вой, перескакивая на бегу через тела своих убитых и тяжело раненных.
Так сразу скрестились штыки со штыками, а штыковой бой при полном дневном свете, когда глаза врагов, как осколки стёкол, и лица предельно искажены яростью, — страшный бой.
Так как полк шёл через лес смерти отбивать контратаку, которую ожидал Рерберг с часу на час, то Добрынин нашёл время распорядиться, чтобы часть людей успела выскочить, когда будет нужно, из окопов для штыкового удара. И вот настал момент: пулемёты трещали, штурмующие валились рядами, но другие всё-таки неудержимо бежали вперёд, крича и блестя сталью штыков.
Даже Ливенцеву, который сам наблюдал за тем, как выбегали из окопов люди его батальона, стало тревожно за их участь: ему приходилось водить роты в атаки, но не случалось ещё отбивать штурмы.
Но своя тревога готова уже была вырасти в страх, когда он взглянул на лицо Дивеева, стоявшего окаменело, с револьвером в руке: лицо бледное, глаза дикие, оскалены жёлтые зубы... Глаза точно в бельмах — белые, без зрачков...
— Алексей Иваныч! — крикнул, вспомнив, как его звали, Ливенцев.
— Не поддамся! — на высокой фальцетной ноте выкрикнул Дивеев, не поглядев на него, однако не изменив ни лица, ни своей окаменелой позы.
А Тригуляев, который был теперь уже без повязки на голове, успел бросить Ливенцеву, сделав кивок в сторону Дивеева:
— Спятил!
Некогда было думать об этом, — добежали, — не помогли пулемёты. Ливенцев едва успел отскочить к рядам своей бывшей тринадцатой роты, с которой привык бросаться в то, что вытесняло в нём прапорщика, Ливенцева, «я».
В тот момент это не было схвачено сознанием Ливенцева, это было восстановлено, подошло к сознательным центрам позже, — что и артиллерия своя заработала вдруг усиленно, и пулемётный треск тоже вдруг стал ожесточённым, хотя и странно было, почему это. Но батареи просто запоздали на полминуты — едва ли на минуту — открыть заградительный огонь против штурмующих, — это могла быть вина наблюдателя-артиллериста, сидевшего в окопах 403-го полка, или тому была какая-нибудь другая причина; что же касалось пулемётов, зачастивших вдруг, как крупный дождь по крышам, то это Добрынин успел распорядиться нескольких пулемётчиков ши та вить так, что штурмующие попали под фланговый июнь; однако они запоздали больше, чем на минуту, а это была минута, стоившая многих жизней: штурмующие ворвались, куда им приказали ворваться, напряжённой орущей ордой, с искажёнными лицами, выставив вперёд винтовки, согнув спины...
Это была не местная только атака, и не вот этот лес — молодой дубнячок по холмам, не деревня Копань, не другая ещё деревня рядом — Хринники были её целью: это была только правофланговая волна фронтальной атаки, развернувшейся на много вёрст и на нескольких вёрстах приведшей уже к прорыву русского фронта. В согнутых спинах штурмующих серо-голубых солдат скопилась уже огромная уверенность в победе, а такая уверенность удваивает силы. И что могли выставить против этой уверенной в себе лавины два русских полка, из которых один только что вышел из-под жестокого артиллерийского обстрела в лесу, другой понёс уже большие потери при атаке несколько часов назад?.. Штыки? Штыки!
У прапорщика Дивеева, Алексея Иваныча, как и у других-офицеров, не было штыка, — только револьвер системы браунинг, кусок чёрной стали, изогнутый под прямым углом, крепко зажатый в руке. Исступлённо стрелявшим за два с половиной года перед этим из револьвера другой системы — парабеллум — в того, кто разбил его семенное счастье, кто был причиной смерти его жены Вали и его мальчика Мити, в Илью Лопетова, Алексей Иваныч переживал теперь исступление сильнейшее.
Он всеми клеточками тела чувствовал, как на него ринулся многоликий враг, тысячерукий, тысяченогий Илья, стремившийся его смять, раздавить, уничтожить. Он выставил далеко, как только мог, браунинг против него, Врага, а все свои, все солдаты четырнадцатой роты, и солдаты других рот, и Тригуляев, и Ливенцев, — все исчезли. Правду сказал о нём Тригуляев: «Спятил!», но правду прокричал фальцетом о себе и он сам: «Я не поддамся!»