Главнокомандующим армий Северо-Западного фронта вместо Рузского был назначен генерал от инфантерии Алексеев. У него была манера обязательно перетаскивать с собой на новое место особо полюбившихся ему штабных офицеров. Перебравшись в штаб Северо-Западного фронта, Алексеев перетащил туда и генерал-майора Пустовойтенко. Я остался без должности и был казначеи «в распоряжение» верховного главнокомандующего. Высокий пост этот с начала войны занимал великий князь Николай Николаевич. Двоюродный дядя последнего царя страдал многими пороками, присущими роду Романовых. Он не хватал звёзд с неба и был бы куда больше на месте в конном строю, нежели в Ставке. Даже сделавшись верховным главнокомандующим, он оставался таким же рядовым кавалерийским офицером, каким был когда-то в лейб-гвардии гусарском полку.
Наследственная жестокость и равнодушие к людям соединялись в нём с грубостью и невоздержанностью. Но при всём этом Николай Николаевич был намного умнее своего венценосного племянника, которого ещё в пятом году уговорил подписать пресловутый манифест. Наконец, он искренне, хотя и очень по-своему, любил Россию и не мог не возмущаться тем, что делалось в армии.
— У меня нет винтовок, нет снарядов, нет сапог, — жаловался он ещё в первые месяцы войны, — войска не могут сражаться босыми.
Тогдашнего военного министра Сухомлинова[67]
он не выносил и считал главным виновником тяжёлого положения, в котором оказалась русская армия. Арест связанного с военным министром полковника Мясоедова укрепил великого князя в этих его предположениях и заставил заговорить о «немецком засилии».Жандармский полковник Мясоедов служил в начале девятисотых годов на пограничной станции Вержболово и не раз окапывал всякого рода любезности и одолжения едущим за границу сановникам. Коротко остриженный, с выбритым по-актёрски лицом и вкрадчивым голосом, полковник охотно закрывал глаза на нарушение таможенных правил, если оно исходило от влиятельных особ, и скоро заручился расположением многих высокопоставленных лиц, в том числе и командовавшего войсками Киевского военного округа генерала Сухомлинова.
Одновременно Мясоедов поддерживал «добрососедские» отношения с владельцами немецких мыз и имений и отлично ладил с прусскими баронами, имения которых находились по ту сторону границы. К услужливому жандарму благоволил сам Вильгельм II, частенько приглашавший его на свои «императорские» охоты, устраиваемые в районе пограничного Полангена.
С немцами обходительного жандармского полковника связывали и коммерческие дела — он был пайщиком германской экспедиторской конторы в Кибортах и Восточно-азиатского пароходного общества, созданного на немецкие деньги.
Познакомившись с Сухомлиновым, Мясоедов скоро стал своим человеком в его доме. Как раз в это время у Сухомлинова при очень странных и подозрительных обстоятельствах умерла жена. Поговаривали, что она не сумела отчитаться в находившихся у неё довольно крупных суммах местного Красного Креста.
Старый генерал не захотел остаться вдовцом. Выбор его пал на некую Екатерину Викторовну Бутович, жену полтавского помещика. Согласия на развод Бутович не давал, и тут-то и развернулись таланты Мясоедова. Вместе с группой тёмных дельцов он взял на себя посредничество между упрямым мужем и Сухомлиновым и занялся лжесвидетельством, необходимым для оформления развода в духовной консистории.
Сделавшись военным министром, благодарный Сухомлинов, несмотря на протесты департамента полиции, ссылавшегося на связи Мясоедова с германской разведкой, прикомандировал услужливого жандарма к контрразведке Генерального штаба.
За два года до войны, в связи с появившимися в печати и сделанными в Государственной думе разоблачениями, Мясоедов вышел в отставку. Но едва развернулись военные действия, как он появился у нас, в штабе Северо-Западного фронта.
— Как же нам быть, Михаил Дмитриевич? — растерянно спросил меня Рузский.
Рузский был странный человек, давно вызывавший во мне противоречивые чувства. Мы прослужили вместе в Киевском военном округе не один год, и это казалось достаточным для того, чтобы хорошо его узнать. И всё-таки было в нём что-то такое, что не раз ставило меня в тупик.
Николай Владимирович никогда не был оголтелым монархистом, не страдал столь распространённым среди генералитета «квасным патриотизмом» и к императорскому дому относился настолько отрицательно, что мне и другим близким к нему людям неоднократно говаривал:
— Ходынкой началось — Ходынкой и кончится!
Но близость ко двору обязывала, и тогда вдруг этот высокопорядочный и вдумчивый человек как бы подменялся типичным придворным льстецом-политиканом. Мгновенно забывались принципы, которым обычно Рузский был верен; улетучивались привычная широта взглядов и критическое отношение к династии; изменял врождённый такт и исчезало обаяние, казалось бы, неотделимое от него.