Неопределенность порождала страх. Ведь что, собственно говоря, происходит? Жесткая цензура, в том числе писем и открыток, только усиливала чувство зыбкости, ощущения жизни в какой-то серой зоне, где уже нельзя верить тому, что пишет пресса и сообщают официальные сводки. И эти две величины слились воедино. Отныне запрещалось предавать огласке информацию, которая противоречила военным сводкам. Даже приватные беседы могли повлечь за собой наказание. Так, если кто-то утверждал, что немцы находятся ближе, чем сообщается официальными властями, или что у врага ресурсов больше, он мог быть осужден за “распространение панических настроений”. К примеру, было запрещено обсуждать, куда угодили снаряды исполинской пушки и что они уничтожили: за это полагалось четырнадцать дней тюрьмы
[276].Большинство дел, передаваемых в суд, объяснялось обычным, примитивным доносительством. Была создана гражданская гвардия добровольцев, которые подслушивали уличные разговоры и вызывали полицию, если произносилось нечто неподобающее. Кроме того, прослушивались телефоны. В этот день Корде отмечает несколько предупреждений, которые недавно появились в его министерстве:
В такой-то день и в такое-то время кто-то позвонил префекту Амьена, и тот ответил, что положение серьезное и что британцы, как обычно, отступают. Очень предосудительный разговор.
Или:
С такого-то номера в вашем учреждении позвонили даме, номер такой-то, и спросили, как дела. В разговоре употреблялись неприличные выражения, которые не следует повторять.
С тех пор как начались обстрелы Парижа, Корде снова замечает, что стремление людей к нормальному образу жизни неистребимо, что люди просто наделены талантом налаживать свою повседневную жизнь даже в экстремальных условиях.
Когда начинался артобстрел, полицейские предупреждали о нем жителей Парижа, дуя в свои свистки и стуча в маленькие барабаны. Но зрелище это вызывало скорее смех, чем тревогу (свистеть и барабанить одновременно гораздо труднее, чем думают), так что уличные мальчишки, домашние хозяйки и проходящие мимо солдаты просто потешались над полицейскими. Затем вдалеке раздавались взрывы. Корде, который никогда раньше не слышал, как взрываются снаряды, описывает в своем дневнике этот звук как “пустой, тяжелый и гулкий”. Он пишет, как однажды утром, когда упал снаряд, люди продолжали спокойно выбивать свои ковры и эти звуки заглушали эхо взрыва. А один его друг вообще не слышал взрыва, поскольку алжирцы, главные уборщики города, страшно гремели, опустошая помойные баки.
Корде ужасается реакции людей: “В каких-нибудь пятидесяти метрах от катастрофы люди продолжают покупать и продавать, любить и работать, есть и пить”. В Страстную пятницу снаряд попал в церковь на площади Сен-Жерве, прямо во время богослужения; внутри было множество народу, все молились о погибших в тяжелых боях прошлых недель. Крыша обрушилась, и семьдесят пять человек погибли на месте. (Обычно случайные взрывы приводили к гораздо меньшим жертвам. Часто обходилось без жертв
[277].) Когда это случилось, Корде находился в метро, но затем он вышел на станции “Мадлен”, и незнакомая женщина поведала ему о произошедшем. “Несколько молодых людей, сидевших на балюстраде у входа в метро, расхохотались”.В этот день Корде зашел в кафе. За столом сидели четверо мужчин и играли в карты, комментируя при этом бомбежки последних дней:
Я хожу трефами… Там было четырнадцать убитых… Я иду с козыря… И сорок раненых… Червы!.. И женщины тоже… Козырь! Козырь и пики!
Четверг, 23 мая 1918 года
Госпиталь находится в доме номер 10 на Карлтон-Хаус-Террас, совсем рядом с Пэлл-Мэлл, с видом на Сент-Джеймский парк. Местонахождение в фешенебельном квартале указывает на то, что госпиталь — частное заведение, предназначенное только для раненых офицеров, основанное английской аристократкой, в данном случае — леди Ридли
[278]. Кушинг пришел сюда навестить знакомого, пилота Микки Белл-Ирвинга, который проходит здесь лечение.