«Утверждаем и постановляем впредь навсегда и ненарушимо, что безопасность личная есть право, российскому подданному существенно принадлежащее; почему каждый да пользуется оною сообразно с званием и чиносостоянием своим. Право сие да пребудет всегда под священною стражею закона, – объявлялось в документе. – …Да никто, не имеющий на то власти, законами данной, не дерзает российского подданного (к какому бы чиносостоянию он ни принадлежал) оскорблять в личной его безопасности, лишая его свободы, заточая, сажая в темницу, налагая оковы или просто имая под стражу».
Далее провозглашалась незыблемость частной собственности; право пользоваться «невозбранно свободою мысли, веры или исповедания, богослужения, слова или речи, письма и деяния, поколику они законам государственным не противны и никому не оскорбительны». Музыкой для всякого либерала звучит обещание «слова и сочинения не почитать никогда преступлением».
Вопиюще «антиордынским» образом выглядит заявление: «Не менее правилом себе поставляем признать сию истину, что не народы сделаны для государей, а сами государи промыслом Божиим установлены для пользы и благополучия народов, под державою их живущих».
По сути дела старый англоман Воронцов предлагал росчерком пера превратить Россию чуть не в Британию.
Представим себе «ордынскую» модель с ее четырьмя столпами, два из которых разом убираются. Не народ для государя, а государь для народа? Не высочайшая воля, а первенство Закона?
А чем же удерживать в повиновении население, если у него есть набор личных прав, которые нельзя отнять? Всяк начнет говорить и писать, что ему вздумается, критиковать власть, и от ее сакральности ничего не останется.
Все эти соображения несомненно пришли в голову и членам Негласного Комитета. При обсуждении «Всемилостивейшей грамоты» Новосильцев усомнился, не придется ли через некоторое время отбирать все эти свободы обратно? (Очень трезвое соображение. Именно так это и будет происходить всякий раз, когда реформы замахнутся на основы «ордынской» прочности.) Император немедленно согласился с этим суждением, и воронцовский проект отправился в архив.
Таким образом, «якобинцы» оказались осторожнее и консервативнее старого графа Воронцова. Разговоры о конституции после этого прекратились.
Но еще насущнее был вопрос о крепостном праве, которое все реформаторы справедливо считали главным корнем российских бед. Александр писал в дневнике: «Ничего не может быть унизительнее и бесчеловечнее, как продажа людей, и для того неотменно нужен указ, который бы оную навсегда запретил. К стыду России рабство еще в ней существует. Не нужно, я думаю, описывать, сколь желательно, чтобы оное прекратилось. Но, однако же, должно признаться, сие трудно и опасно исполнить, особливо если не исподволь за оное приняться».
Коренное слово здесь «исподволь». Все реформаторы были с ним согласны, но каждый толковал постепенность по-своему. Самым радикальным в этом вопросе был аристократ Чарторыйский, самым осторожным – революционер Лагарп. Последний доказывал, что предварительно нужно просветить народ, иначе он не сумеет распорядиться своей свободой. Кочубей и Строганов склонялись к первой точке зрения, Новосильцев – ко второй. Осторожность возобладала, потому что в конце концов устрашился рисков и царь. Александр боялся не столько народа, сколько дворян, которые убили его отца и деда. В самом деле – как было оставить без средств к существованию сословие, являвшееся опорой трона? Думали, не выплатить ли помещикам выкуп, но в казне таких огромных денег не было, а сами крестьяне за свою свободу по бедности заплатить не смогли бы.