Я смотрел в окно на стену общежития. И я ни о чем не думал, а просто был счастлив. Я заметил, что когда человек счастлив, он ни о чем не думает.
Ночь за стеклами наконец пошла на убыль. Тьма стала разжижаться, воздух – сереть. И в комнате изолятора начали как бы всплывать, подниматься из сумрака две кровати, накрытые байковыми одеялами, и две белые тумбочки, и на стенах обозначились в белых рамочках две репродукции с картин Васнецова. Все вокруг получило объем и тени, по узкому пространству неба, переливаясь, брызнули рубиновые лучи восходящего солнца.
Она, конечно, была сейчас очень красива, спящая, с закрытыми глазами, в чистой постели в это тихое раннее утро...
Я стоял спиной к двери, когда услышал ее шаги в коридоре.
Легкое голубое платье, волосы распущены, в вырезе платья выпукло – верхние полушария грудей... Я задохнулся от восторга!
Вера выставила вперед ладонь, остановив мое движение броситься к ней, кивком головы указала, чтобы я сел на кровать, и сама села на другую напротив меня.
– Я сейчас была у Меньшенина, – быстро заговорила она. – Он решил вас с Горушиным принародно помирить.
Ее слова оказались так неожиданны и ввели меня в такой гнев, что я ошарашенно вскочил с кровати.
– Без возражений! – надавила она голосом. – Меньшенин перепуган до смерти. Он не спал всю ночь и выглядит ужасно. Мне его даже жалко. Конечно он понимает, что Слава Горушин – птичка та еще, но ты знаешь, кто у Славы Горушина отец?
– Нет, – ответил я.
– А Меньшенин – знает. Для Меньшенина этот лагерь – вся жизнь. Он создал его, хотя руководит им не от начала. У него ничего больше нет. Если у него отнимут лагерь, он помрет на второй день. Он сначала думал замолчать это происшествие, но потом решил – и правильно! – что совершенно замолчать не удастся – не рядовая драка. К тому же, ушиб у Горушина сильный, и не известно, как скоро рука его заживет. И главное, не известно, как поведет себя его папаша, когда приедет в воскресенье. Короче, нужно дело представить так, чтобы вы оба были виноваты в равной степени. Фифти-фифти! Чтобы некого было обвинять. А просто осудить при всем лагере вашу вражду, которая к самому лагерю не имеет никакого отношения. И помирить вас. Причину произошедшего мы решили не раскрывать. Меньшенин уже вызывал к себе Горушина, и тот согласен помириться, поскольку многие подтвердили, что он оскорбил твою девочку. Сейчас Меньшенин придет сюда и будет с тобой говорить. Во всем винись перед ним и со всем сказанным соглашайся.
Я опять привстал с кровати.
– Попросишь у него прощения! – повторила она. – В конце концов перед ним ты действительно виноват. Это – первое! Второе – не вертись рядом со мной и не следи за мной! Сегодня у нас ничего не получится. Третье – как можно чаще бывай на виду у всех с Лидой. Гуляй! Ухаживай! Ты меня понимаешь? Я их утром будила; девочки расспрашивали о ночном происшествии, и я кое-что рассказала... Они восхищены тобой!
Она поднялась с кровати.
Я мрачно глядел в пол. Я мог помириться с Горушиным и попросить прощения у Меньшенина. Но то, что у нас сегодня ничего не получится!..
– Нет другого выхода! – сурово сказала она.
И вышла из комнаты.
XI
Пионерлагерь «ЗАРНИЦА» в четыре шеренги был построен на центральной площади. Длинную колонну начинали на одном конце младшие – совсем еще дети, восьми-девяти лет, мальчики крохотного росточка, стриженные наголо или под полубокс, девочки с тощими косичками, с бантиками, поджавшие от волнения губки, и завершали на другом конце старшие – усатые дылды-молодцы с нахальными лицами, одетые во фланелевые клетчатые рубашки и брюки, затянутые на осиных талиях узкими ремешками из кожзаменителя, и грудастые девицы с прическами и с серьгами в ушах. И колонна медленно повышалась от младших к старшим.
Выставленные на всеобщее обозрение, мы с Горушиным стояли перед колонной, повинно опустив головы.
Между нами возвышался высокий костистый Меньшенин с потемневшим от болезни лицом в тонких вертикальных морщинах. Меньшенин говорил речь. И мы, глядя исподлобья на громадный человеческий строй, устало переминались с ноги на ногу в ожидании своей участи – быть примиренными.
Наконец длинными руками-граблями он охватил нас за плечи и приблизил друг к другу.
Плохо соображая что надо делать, но помятуя его просьбу, мы братски обнялись.
И сразу, меня за левое плечо, а Горушина за правое, Меньшенин развел нас в стороны.
– Я уверен, подобное не повторится в нашем лагере! – торжественно провозгласил он и, подтолкнув нас в спины, скомандовал: – Встать в строй!
Когда после подъема флага я возвращался в корпус, я боковым зрением следил за тем, как параллельно мне, не отставая от меня ни на шаг, молча идет Горушин. На повороте у клумбы он искоса глянул на меня и процедил, кривя губы:
– Я тебя, падлу, убью, только рука заживет!
Понизовский стоял на крыльце барака возле входной двери и смотрел, как я к нему приближаюсь. Было очевидно: он торчит здесь не одну минуту, и единственно для того, чтобы раньше других приветствовать меня. Когда я поравнялся с ним, он выкинул вверх крепко сжатый кулак и крикнул: