Мне казалось, что мои губы, мой рот, двигались совершенно независимо от меня, помимо меня, без моего участия. Я
ощущал неудержимую потребность сосать. Реально сосать грудь. Мне было очень трудно это делать. Трудно, потому что мне казалось, что в это действие вторгалось и вмешивалось сознание, высказывавшее сомнение: «Действительно ли это сосание было тем, что я действительно ощущал?» Побуждаемый Яновым, я действительно начал сосать, подчиняясь тому, что мой рот делал совершенно непроизвольно. Всеми своими внутренностями я, в какой-то степени ощущал неудобство. Мне просто нужна была мама, ее грудь, вот и все. Боль внутри меня была той самой болью, какую я испытывал всякий раз, когда допускал в душу чувство моей потребности в маме — мне так ее недоставало — и боль эта — не что иное, как пустота. Эта пустота и заставляла меня плакать. Потом губы мои сами собой произнесли вопрос: «Почему ты никогда не заботилась обо мне?» Но, даже не получив ответа, я уже заранее знал, ощущал это потрясающее отвержение человека, до которого никому нет дела, о котором не заботилась его собственная мать — то есть, она не кормила меня грудью, не брала на руки и очень–очень редко прижимала к груди. (Здесь я коснулся решающего вопроса, и главного смысла слов «очень–очень редко»: я уверен, что моя мать заботилась обо мне, но в меру своего темперамента, в меру своего характера, но недостаточно для моих детских нужд и потребностей.) И сегодня вечером я ощутил следующую фазу этого отторжения, отсутствия заботы — она не желала слышать мой крик и мой плач. Я молча широко раскрыл рот, задавая свой немой вопрос, я растягивал рот очень и очень широко; конечно, я не мог видеть себя, но понимал, что это немой, молчаливый крик. «Почему ты не заботилась обо мне?» — кричал я, понимая, что неопределенное, неясное желание, обуревавшее меня всего лишь час назад, теперь реально сфокусировалось на матери. Мне всего- навсего нужно было зажать сосок ее набухшей молоком груди между беззубыми деснами и чмокающими губами. И вот сегодня вечером я снова — наверное, всего лишь во второй раз в жизни, я ощутил страшный голод. (В первый раз это было до того, как я двадцать шесть лет назад отключил свои чувства, а второй раз это произошло сегодня.) Каким-то образом, все элементы совершенно отчетливого распознавания того, «где я нахожусь», в этот момент сложились в единую связную картину. Меня словно ударили в спину — настолько сильной была эта первичная сцена. Случилось так, будто смысл явился откуда-то изнутри, вырвался откуда-то из области затылка и заполнил мой рот. «Я не могу говорить!» —дико закричал я. Я просто кричал, вопил, визжал. Очевидно, мои стремления были немы, потому что все это случилось тогда, когда я еще не умел говорить. Тогда я еще не научился говорить. Позже, когда я заговорил, мои чувства были уже отключены, я настолько потерял всякое представление о любви, что не мог членораздельно попросить о ней. Меня охватило оглушающее чувство, неуемное желание кричать — не произнося ни единого звука — как кричит ребенок, не осознающий пока своей потребности в любви. Этот крик вскрыл все. Сегодня я прочувствовал все, что не мог прочувствовать, будучи младенцем. Я ощутил ужасающую, разрушительную пустоту, которая вознаградила меня за мою мольбу, крик, плач и неподдельную детскую скорбь и печаль. Помимо этого, я в полной мере ощутил мое понимание того, что меня слышали, но не подумали дать мне любовь, и особенно это касается матери, чью любовь — или ее отсутствие — я ощутил сегодня, как никогда, остро.Вскоре после этой сцены, когда я, расслабившись, лежал на кушетке, мне пришло в голову, что вся мой жизнь могла обернуться по–другому, если бы в детстве были удовлетворены мои потребности. Если бы меня брали на руки и подносили к груди, когда все мое тело так желало этого…
8 июня