Я помню, как мы в играх с сестрой старались перещеголять друг друга своими фантазиями. Мы обе хотели быть мальчиком (в наших играх мы всегда были мужчинами), которого ранили, когда он спасал других. Именно этот мальчик был объектом нашей любви и внимания. Это желание, чтобы о тебе заботились, и, в более широком смысле, любили, представлялось в наших играх, но мы никогда не говорили о нем своим родителям. В таком признании всегда таился риск отказа.
Только когда я была больна, родители, кажется, начинали заботиться обо мне положительно (то есть, не прибегая к тактике ограничений «ради моего же блага»). Это объясняет, почему на первом курсе колледжа, когда я находилась вдали от дома, я постоянно болела. Думаю, что этим я косвенно хотела сказать родителям, что все еще в них нуждаюсь и хочу, чтобы они позаботились обо мне.
Еще один способ защиты заключался в том, что я стала очень холодным человеком. Я отвергала любое, проявленное в отношении меня тепло, считая это слабостью и ограничением моей свободы. Более того, я считала, что если продемонстрирую мою любовь родителям, или, более широко, кому бы то ни было, то тем самым, стану уязвимой к их нападкам. Что еще более важно, если бы я приняла любовь другого человека, то
это стало бы для меня постоянным напоминанием о годах, когда я была лишена привязанности тех людей, любовь которых была нужна мне больше всего на свете. В этом случае я рисковала почувствовать всю таившуюся во мне боль.
Отчуждение от родителей, и, прежде всего, от отца, трагично повлияло на мои отношения с мужчинами. До шестнадцатилетнего возраста я соперничала с парнями и интеллектуально и физически. Я выглядела, говорила и занималась спортом, как мальчик. Позже я сделала всех мужчин резервуаром, из которого можно черпать любовь, которой я так и не получила от моего родного отца. Здесь сработал дуализм разума и тела. Мои мужчины должны были быть высокими, спортивными и мускулистыми. В тоже время они должны были уступать мне в интеллектуальном отношении. Я должна была держать их в узде и контролировать течение наших отношений. Я получала от них всю физическую любовь, какую хотела, но разум мой оставался совершенно холодным и отчужденным. Я не могла допустить, чтобы кто‑нибудь из них отверг меня, как это сделал мой отец. Результатом стала половая распущенность и беспорядочные связи. В то время я не понимала природы той непреодолимой силы, которая заставляла меня спать со всеми без разбора, лишь бы они были похожи на Чарльза Атласа.
Этот промискуитет рухнул после того, как один мой друг, с которым я случайно переспала, меня бросил. После этого я стала общаться с совершенно другими мужчинами — теперь это были гомосексуалисты, бесполые создания и старые друзья. Я начала проводить все больше и больше времени с гомосексуальными женщинами. Хотя сама я так и не стала лесбиянкой, мне нравилось походить на них внешне. (В первый месяц первичной терапии я носила одежду, подчеркивавшую мою женственность.) В это же время я стала страдать хронической вагинальной инфекцией, что не давало мне возможности спать с мужчинами. Я старалась быть мальчиком, но не смогла завоевать любовь отца. Потом я притворилась женщиной, чтобы меня полюбил хоть кто‑нибудь. Все кончилось средним родом.
Первой линией обороны против чувства отверженности и лишения любви была для меня школа. Эта линия защиты была теснейшим образом связана с надеждой, что я смогу заставить
родителей полюбить меня. Я училась превосходно, все время получая высшие баллы.
Помимо того, что интеллектуальность была средством, с помощью которого я надеялась стать настолько особенной, чтобы заслужить любовь родителей, она же помогала мне держать на почтительном расстоянии мою первичную боль. Еще будучи ребенком, я, когда у меня портилось настроение, хватала первую попавшуюся книгу и с головой погружалась в нее. Читая, я чувствовала свою боль, когда плакала, переживая что‑то очень плохое или очень хорошее вместе с героем, с которым я себя в тот момент отождествляла. В колледже я принялась жадно изучать интеллектуальную историю Европы, в особенности германскую историю. Мои родители всегда ненавидели Германию — мне кажется, что эта ненависть была слепой и ничем не обусловленной. Это было понятно, ведь они не любили меня тоже без всякой видимой причины.