Потом был настоящий сюрприз. Арт сказал, чтобы я попросил папу о помоши. Я не понял, чего хочет Арт, но стал просить папу помочь мне. Несколько раз повторив свою просьбу, я сказал Арту, что все это бессмысленно, потому что отец не станет ничего делать. Арт не настаивал, и мы перешли к другим вещам.
Он попросил меня описать мою жизнь дома, когда я был маленьким. Я начал рассказывать о «программе». Программа — это иногда тонкая и невидимая, иногда совершенно очевидная и прозрачная схема моего обучения и достижения мною благополучия под действием неизвестных мне внешних сил. Эта программа доводилась до моего сведения дома, в церкви и в школе. Так как моя мать обладала в доме непререкаемым авторитетом, адом был главным звеном, связывавшим меня с установ
ленными нормами в моем раннем детстве, то я стал ассоциировать и отождествлять с программой мою мать. Дома мое внимание к программе привлекалось постоянным ворчанием, нудными замечаниями, придирками, брюзжанием и откровенной руганью. Я мог испачкаться во время игр, но не сильно. Я должен был вести себя как «хороший католический мальчик» — то есть, уважать старших, делать то, что мне говорили и не прятать грязных мыслей. Наш дом был самым неподходящим местом для реальной практической жизни. Квартира была заполнена антикварными вещами. Мне всегда говорили: «Будь осторожнее, ты можешь что‑нибудь разбить». Пригласить домой друзей, чтобы поиграть — было практически немыслимо. Во- первых, их не могло быть больше одного—двух; в противном случае мама расстраивалась и начинала нервничать. Во–вторых, играть в доме было все равно, что играть в тюрьме. Мы были под неусыпным наблюдением; нам запрещалось прыгать, ронять вещи и шуметь. Так, если мне действительно хотелось поиграть со сверстниками, то приходилось уходить из дома — чем дальше, тем лучше.
Я вырос в добропорядочной католической семье. Конечно, когда я подрос, то пошел в католическую школу. Двенадцать лет меня учили жизни монахини! В довершение всех бед, две сестры моей матери были монахинями того ордена, который отвечал за преподавание в нашей школе. Значит, все монахини знали мою мать. Для меня это выглядело как большой заговор против меня. Стоило мне перестать быть добрым католическим мальчиком, как я получал все, что мне причиталось. Я не знал, где заканчивается семья и начинаются школа и церковь. Такая была программа.
Когда я закончил рассказ о программе, Арт спросил, какова была моя реакция на образ жизни, установленный для меня в детстве. С равным успехом он мог бросить спичку в ведро бензина. Я взорвался пламенной тирадой. Огонь рвался из всех моих пор, я бичевал программу, и эта неистовая ругань приносила мне сильное и злобное удовлетворение. Мне хотелось сжечь программу дотла, испепелить ее. Я несколько раз орал во всю силу своих легких: «К черту эту программу! К черту! К черту, к черту!» Когда пламя улеглось, и гнев тлел, как гаснущий уголь, я зак
лючил: «И черт бы побрал вас, мама и папа. Как воплощение этой программы».
Потом я некоторое время молча лежал на кушетке, и огонь медленно угасал. Арт принялся расспрашивать меня о моем брате Билле. Я сказал, что мы — я и Билл — никогда не были близки друг другу. Он был на три года старше меня и никогда не любил, чтобы я, как хвост, таскался за ним. К несчастью, он видел наши отношения только такими и постоянно отталкивал меня, потому что я был слишком мал. Какое‑то короткое время, когда мне исполнилось шестнадцать, мы начали что‑то делать вместе и между нами возникло какое‑то взаимопонимание. Я помню, что мы несколько раз вместе ходили на ковбойские фильмы, издевались над сценариями и имитировали пьяные кабацкие драки. После кино мы ходили в бар и пили пиво. Но таких случаев было мало, а весь период сближения оказался очень кратким. Когда я вырос, мое представление о Билле изменилось. Я увидел, что он вывернут наизнанку и душевно мертв. Он заглушал мою живость, и желание иметь с ним дело резко пошло на убыль.