— Вранье это, я думаю, — горячо и мечтательно сказала Тоня. — Увезут и сдадут в бордель, в дом проституции, я сто раз про это в газетах читала!
— Это точно, это точно! — кивала рассудительная Лидия.
— Но Игорь ведь с нами, — говорила влюбленная в Гордова Наташа.
— Твоего Игоря самого в бордель сдадут, в мужской, — сказала вторая Наташа, не по-деревенски ироничная.
— Мир повидаем, девушки, — вздохнула мечтательная Ирина.
— Лучше хоть что-то, чем ничего, — добавила сердитая на скучную сельскую жизнь Анастасия.
— По мне хоть бы и в бордель сначала, а там я сама соображу, как жизнь устроить. Ко мне не прилипнет! — заявила откровенная Нина.
— У них и в борделях красиво! — посмотрела на звездное небо над головой нежная и опрятная Любовь.
— А я против, потому что не хочу оставлять Родину, — сказала патриотично воспитанная дочь Моргункова Таисия. — Но вы, девушки, составная часть Родины, поэтому с вами я буду как бы на Родине, — заключила она, перенявшая от отца инстинкт умственной логики.
— Я тоже против, но я слабохарактерная, — с горечью сказала белокурая Инесса. — Куда меня поманят, туда и иду. Погибну я…
— Значит, решено? — спросила деятельная Вера, заставшая еще девочкой советские совхозные времена и всегда выполнявшая на прополке по три нормы: так любила быть впереди, хотя к вечеру в обморок падала от усталости.
— Решено, — тихо сказали девушки.
— Но страшно, — промолвила одна из них.
Подошел Гордов:
— Ну? Едем или не едем?
— Не едем, — тихо прошептали девушки, тише порыва ветра, зашумевшего листвой.
— Не слышу!
— Едем, — так же тихо прошептали девушки, но порыва ветра в этот момент не было.
И они, тайно собравшись в условленном месте за садом, отправились по лесной тропе на станцию, ведомые Гордовым и Гумбольдтом, которые вынуждены были еще тащить меж собой заплетающегося ногами и языком Билла.
Гумбольдт был нервен. До поезда оставалось пятнадцать минут. Касса, естественно, по ночному времени не работала, но он был уверен, что договорится непосредственно в поезде с проводниками.
Чтобы не думать о предстоящем, девушки сказали:
— Спеть, что ли?
— В долиночке-то трава густа, — сказал Гордов, и девушки запели старинную эту песню — тихо, со вздохами и паузами. Билл, засыпавший на дощатом перроне, очнулся, сел и уставился на девушек, сидя перед ними, как турист перед костром: зачарованно. Гумбольдта, ходившего взад-вперед, он ухватил за ногу и усадил рядом.
Девушки пели, закрыв глаза, на ощупь слуха. Голоса их дрожали.
Билл плакал, сбрасывая сопли с носа длинными пальцами и вытирая пальцы о штаны.
Гумбольдт закрыл глаза и сморщился, скаля зубы то ли от смеха, то ли от боли.
Мир умер. То есть, конечно, он не умер, но как бы перестал быть. Все звуки умерли и были мертвыми, пока не кончилась песня.
Очнувшись, Сергей Гумбольдт открыл глаза и увидел красные огни уходящего последнего вагона, догнать который было уже невозможно.
— Суки! — заорал он. — Следующий на Москву теперь только в шесть сорок тут останавливается! Что вы наделали, оглоедки?
Гордов подошел к Гумбольдту и дал ему пощечину, радуясь возможности показать свою смелость и всем девушкам, и той из них, которая ему нравилась сильнее — до любви, но он не признавался ей, потому что боялся ошибиться и на всякий случай перебирал в уме остальных пятнадцать, проверяя свою душу на отклик.
— Грэйт! — одобрил Билл. И приложился к бутылке, которую, оказывается, припрятал в кармане штанов.
Гумбольдт выхватил у него бутылку и выпил из горлышка до дна.