Читаем Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 полностью

Во вдовьем доме тихий гул молитв, нощных и дневных, церковное пение, в столовых палатах — нищие, странные, убогие, калеки, юродивые, старцы и старицы.

Её дом становится и больницей, и странноприемницей, и монастырём.

Морозова точно приняла на себя неслышный подвиг всё отдавать тем, кто обижен миром, где уже дышит сатана. Её жизнь двоится: то выезды ко двору и боярство в золоте, на гремячих цепях, а то в тонком сумраке московском, скрывая лицо под шугуем [148]вдовьих смирных цветов, обход милостыней темниц и убогих домов.

Кругом гонимые, смятенные, охваченные ужасом пред замыслом Никона — смести старую веру, сдунуть Святую Русь.

Мир кругом осатанел, зашатался.

И в дом Морозовой, как в Божью крепость, спасаются от осатаневшего мира.

Она принимает к себе пять изгнанных за старую веру монахинь. Монах Симонова монастыря Трефилий тайно посылает инокиню Меланью в игуменьи этого домашнего Морозовского монастыря.

На своём примере, подвиге, жертве хочет отбиться, отмолиться от страшного мира Морозова.

* * *

Со старицей Анной Амосовой она прядёт рубахи, переодевается с нею в рубища, и «ввечеру ходит по улицам, по темницам, и оделяет рубахами, и раздаёт деньги».

Она точно хочет умилостивить добродеяниями надвинувшийся сатанинский мир.

Среди больных она принимает к себе нищего Стефана, в гнойных язвах и струпьях.

Молодая женщина «сама язвы гнойные ему измывала, своими руками служила, ела с ним из одного блюда». Она точно хочет победить отвращение перед всеми страданиями и сама готовится к ним.

В доме у неё таятся от властей юродивые Фёдор и Киприан, стояльцы за старую веру. Теперь мы не понимаем юродства, брезгуем им: для нас юродивый либо слабоумный чудак, либо ломающий комедию попрошайка.

А для московита юродивый был народным пророком, и подвиг юродства так, например, разъясняет Кедрин: «Повелел ему Бог ходить нагу и необувену, да не повинующиеся слову возбудятся зрелищем странным и чудным».

Юродивые отдавали себя на зрелище, на людскую потеху, за дело Христово. Так и Фёдор и Киприан, неведомые пророки московские.

Киприан, из верховых богомольцев царя, босой, в веригах, не раз молил государя о восстановлении древнего благочестия, ходил по торжищам, гремя пудовыми ржавыми цепями, и на толпе обличал Никона. Это было юродство воюющее, бряцающее железом.

И кроткое юродство принял на себя Фёдор. Он был потрясён потемнением мира, дыханием сатаны, тронувшим всё. И открылся у него дар слёз.

Он плакал о гибели Московии. Босой, в одной рубахе, он днем юродствовал, мёрз на стуже, а по ночам молился, да отвратится гибель Руси.

Аввакум с замечательной силой и простотой рассказывает о молитве Фёдора:

— Пожил он у меня полгода на Москве, а мне ещё не моглося, в задней комнате двое нас с ним. И много час-другой полежит, да встанет, да тысячу поклонов отбросает, да сядет на полу, а иное, стоя, часа три плачет. А я-таки сплю, иное не можется. Когда же наплачется гораздо, тогда ко мне приступит:

— Долго ли тебе, протопоп, лежать, как сорома нет, встань, миленький батюшко.

Ну, так вытащит меня как-нибудь, сидя, мне молитвы велит говорить, а он за меня поклоны кладёт, то-то друг мой сердечный был…

О чём плакал гораздо ночами беглый молодой монах или мужик, неведомый русский пророк Фёдор? О гибели Руси, уже неотвратимой, о попрании царства Московского, о лютых казнях Петровых.

О том же плакала с ним на ночных молитвах и молодая Морозова.

В 1662 году в доме Морозовой поселился гость: вернулся на Москву Аввакум, помученный ссылками и острогами, полысевший, согбенный, но полный свежей силы и неукротимой жажды борьбы.

Царь Алексей всё шатался. Властью царской шёл на поводу Никона, а человеческая совесть «стонала». Аввакум так и пишет о царе Алексее — «постанывал».

В царе Алексее страшный разлад: по власти за Никона, а по совести нет.

Чует и царь Алексей, что последнее, основное, раскалывают на Москве никоновские новины, но будто и новины хороши, и раз сделано — сделано, чего невежды упорствуют. В таких безвольных колебаниях, в постанываниях то судит царь всем Собором защитников старого креста и молитвы на отлучение, на анафему и лютые казни, то снова пришатывается к ним и уже судит самого Никона, то опять гонит людей за их старую веру в Сибирь, на костры.

В 1662 году царь как будто снова пришатнулся к Аввакуму, протопоп в чести.

— Се посулили мне, — рассказывает Аввакум, — Симонова дни сести на печатном дворе книги править, и я рад сильно, мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал царь, царица, дружище наш Фёдор Ртищев, тот и шестьдесят рублёв казначею своему велел в шапку мне сунуть, а о иных нечего и сказывать, всяк тащит да и несёт всячиною. У света моего Федосьи Прокопьевны жил, не выходя, на дворе, понеже дочь мне духовная, и сестра её, княгиня Евдокия Прокопьевна, дочь же моя…

Аввакум, как видно, уже не верил ни посулам, ни ласке царя и сколько презрения у него к тем подобострастникам московским, что тащили ему, в угоду царю, «всячину».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже