Молнии вырывались из тьмы клубками ярых змей, разили, чётко выхватывали тени труб, сквозные пролёты колоколен. По заставам, у Камер-Коллежского вала, кругом Москвы, толкались, разбегались чугунными кеглями громовые откаты.
Гремела, сверкала весенняя гроза без дождя. От бесшумных молний высох воздух, и стала ночь душной и чёрной.
Москва, громада спруженных куполов, чудовищные тени дворцов и строений, словно вымерла, опустела навеки. Пустой и тёмной лежала Москва, будто отданная на потоки молний, на бег сухого грохота…
В приходе Богоявления, в приземистом доме о шести колоннах, что на Немецкой улице у Покровки, противу самого немецкого рынка, в тёмных окнах пробегает огонь свечи.
В доме о шести колоннах, в чулане прихожей, в зальце, где шарахаются молнии в круглое зеркало, в сенцах, на скрипучих лесенках в антресоли, — стонет прищемлённый визг…
Босая, простоволосая девка, с ошалелыми глазами, коса закорюкой, в холщовой исподнице, мягко топоча, пробегает наверх с тазом и полотенцами. У иконницы, в столовой зале, сухонькая старушка, стоя на креслах, теплит у тёмного Спаса тонкую витую свечу…
Тугой вопль срывается с антресолей. Старушка семенит маленькой тенью вдоль окон, то голубых от молний, то гаснущих в громе.
— Гаша, Гаша…
Простоволосая девка даже присела:
— Чего тебе, нянюшка?
— Святые образа выставила?
— В спальню барыне понесла, да дохтур не приказал… Тамо, нянюшка, в уголку на припечке, рядом их уставила.
— Комоды мне помоги отпирать, и чтобы все двери были отворены.
— Да отворены все…
Ударил внезапный близкий гром, точно в саду лопнули пушечные ядра, дрогнули, затряслись стёкла, на люстре пронзительно зазвенели хрусталики.
Гаша с нянюшкой пали на корточки у комода. Обе скоро шептали, скоро крестились. Прыгала у Гаши жидкая косица, мышиный хвостик.
— Никола Чудотворец, Спасы угодники, спаси и помилуй, — шепчет няня, сама трясущейся рукой тянет неподатливый ящик.
Ящики скрипят. Обдаёт домашним духом пересыпанных мехов, скатанных скатертей, мятными приправами, настоями, вишнёвками, сушёными о запрошлый год яблоками…
— Никак сверху кличут, — вспрянула Гаша. — Барыня воет…
Стрелой метнулась девка на антресоли. А нянюшка всё шепчет, всё крестится, кряхтя над тяжёлыми комодами.
— А куда барин сокрылся? Туточки в креслах сидел, а и нет. Куды побег… Серёженька… Батюшка, Сергей Львович
[168]…По чуланцам, переходам шныряет старушка, ищет барина Сергея Львовича.
В круглой зальце, у самого зеркала выхватила её из тьмы молния. Морщинистая, бледная, в белой пелеринке, круглые глаза без ресниц, как у птицы, а сухонькие пальцы согнуты на груди для креста…
Гаша стремглав пронеслась мимо.
— Нянюшка, уже, уже. Дохтур младенчика вынес, живого.
И не то Гаша смеётся, не то в стёкла дождь плещет.
— Слава Те, Господи. А барин наш где, батюшка Сергей Львович?
А барин Сергей Львович стоит на дворе, на ступеньках, без шляпы. Стучит по перилам крупный дождь.
За полночь прошумел внезапный ветер в сиренях, закачало тени дерев на бульварах, и редкие капли застучали по заборам, по крышам, всё шумней, всё шумней. Точно отсырев, мигала молния, и приглох, откатился гром, жидко дребезжа где-то далече в дружном шуме свежего ливня.
За тёмным садом пробегают ещё голубые зарева, и тогда страшно светится лицо Сергея Львовича и зыбится его тень на стеклянных дверях. Помято, сбито кружевное жабо, расстегнут серый фрак. По лысому лбу постукивают холодные капли. Он, не понимая, слизывает их с губ.
— Батюшка-барин, да куда вы убёгли, ножки промочите, чай, дождь полетел…
— Няня, ты, — озирается барин, — а Надежда Осиповна
[169], Надя как… Она кричит?— А и нет, вот и не столички. Вовсе оправилась… Родила.
— Родила, — не думая, слизнув каплю с носа, ступил к дверям и вдруг, закрыв руками лицо, зарыдал, всхлипывая шумно, по-детски.
И точно ребёнка, легонько подталкивая в спину, уводила его в комнаты няня.
— Ишь, без шапки убёг… Почивать ступай, не беспокой ты себя.
Зазвенела стеклянная дверь. Дождь смутным шумом ворвался в сенцы, брызнул прохладой…
Будошник, тот самый, что спрятался от грозы, сдвинув на затылок треуголку, высунул голову, подставив воде и ветру морщинистое лицо.
Ночь посерела, стала водянистой, мутной. Кругом шепталось, шумело. Капли шлёпали о мостовую, как лёгкие, мокрые шажки бесчисленных прохожих…
А наутро умытая Москва играла, горела на солнце, в тумане тёплых рос, громадной горкой влажных самоцветов, вспыхивая рубинами, изумрудами…
Золотыми полыми шарами плавал звон к ранней
[170]. Над самым Кремлём, в нежном, чуть зеленоватом небе, над блистающими куполами, кудрявыми белыми птахами стоят крошечные утренние облака.У гауптвахты, мимо полосатых столбов, гремя барабанами, прошагали солдаты. Все высоко подымают ногу, как цапли, у всех гамаши
[171]до колен. Сияют белые ремни на синих кафтанах, лица красные, как из бани, букли белые, медные каски широко плещут солнцем. Пронесли медный блеск, барабанный гул…