Был конец марта, то прелестное на Руси время, когда зима уже окончательно побеждена, но весна все ещё не верит, что она победила, и радостные улыбки её то и дело сменяются проливными дождями пополам со снегом, а то и буйной метелью. На посиневших реках уже образовались закрайки. По лесам журчали тетерева, в глухих дебрях щелкали могучие глухари, а днём над солнечными полями заливались и никак не могли достаточно нарадоваться жаворонки. С юга валом валила всякая птица, и трубные звуки журавлиных косяков из-под облаков радостно возвещали всем: весна, весна! И всё напряженно и радостно ждало решительного перелома, когда дрогнут на реках ледяные поля, откроется весёлый ледоход, морями разольются реки, зазеленеет радостная земля и зазвенит миллионами голосов о счастье жить, и дышать, и любить.
По раскисшей дороге, по которой лежал ещё местами почерневший снег, среди пегих полей, над которыми кувыркались хохлатые луговки и заливисто свистели длинноносые кулики, шли двое прохожих с холщовыми сумочками за плечами и с подожками в руках. Это были боярин Григорий Тучин и дружок его, новгородский поп отец Григорий Неплюй. Новгородский погром потряс обоих больше, чем они ожидали, и в поисках душевного успокоения они шли теперь в глухой монастырь Кирилла Белозерского. Оба они ушли от церкви совсем, но о заволжских старцах ходило по Руси столько чудесных слухов, что они в поисках правды решили побывать у них. Если оба они уже знали, чего не нужно, то никак не могли они накрепко утверждать того, что нужно, и искали света верного повсюду. Да и тяжко стало в Новгороде. Хотя песня старого города и была спета как будто до конца, но в народе бурлило и можно было ожидать всяких кровавых неожиданностей. А души искали покоя и радости: ведь вот радуется же вокруг солнышку вся тварь земная, которую гордый человек неразумной зовёт.
— А тяжеленько брести-то, — сказал маленький боярин, останавливаясь и вытирая платом тихое, смуглое лицо, которое за последнее время заметно осунулось и постарело. — Гоже бы и отдохнуть маленько.
— Да уж теперь недалёко, мужики сказывали, — отозвался отец Григорий. — Надо поторапливаться, а то Шексна[45]
не пустит. Ишь, какая теплынь-то. И воды, воды!Он радостными глазами осмотрелся. Всюду играли, звенели и сверкали ручейки, и разливались по лугам озерками, и снова бежали, играя и веселясь, как живые.
— Ну, коли так, пойдём, — согласился боярин, движением плеч поправляя котомку. — В монастыре отдохнём.
И снова зашлёпали они лаптями по раскисшей дороге и сияющим лужам. Тучин был одет по-мужицки. Его давно уже тяготила мишура жизни боярской, и в этой сермяге[46]
и лаптях он вдруг обрёл не испытанную прежде радость. Он шёл и радовался на то, что происходило в его душе: в ней точно шёл уже какой-то весёлый весенний ледоход, уносивший старые оковы.Они миновали напоённую солнцем и нежным запахом талого снега рощу и вдруг неожиданно вывернулись на берег Шексны. Тут стояла пустая ещё хибарка перевозчиков, около которой блаженно дремали на солнце свежеосмолённые, пахучие лодки. На бурой проталине, над вздувшейся рекой сидел седенький странник с мягкими голубыми глазами и непыратой бородкой.
— Мир дорогой, — приветствовал его отец Григорий.
— Мир дорогой, — отвечал тот певуче и ласково. — Садитесь-ка вот рядышком да отдыхайте. В обитель пробираетесь?
— В обитель.
На том берегу среди тёмного леса виднелись главки Кирилло-Белозерского монастыря. О переходе и думать было нечего: закрайки были широки и лёд местами уже взбучило. Весёлый низовой ветер нетерпеливо метался над рекой, точно торопя её.
— Того и гляди, тронется, — сказал старик. — Придётся переждать. Вот пожуём сухариков, водички напьёмся — да в землянку к перевозчикам спать.
— А ты чей будешь? — спросил отец Григорий.
— Да теперь, почитай что, ничей, — отвечал странник охотно. — А раньше рязанский был. Да случился у нас мор великий, семья моя вся померла, Господь прибрал, а мне, старику, что одному дома-то делать? Вот бросил всё от греха да и хожу так по монастырям.
— Грех везде один, — сказал тихонько Тучин.
— Может, оно и так, да дюже у нас боярин-вотчинник сердит, — сказал старик. — Так поедом и ест народ. Сколько по приказам этим мужики таскались, что денег приказным переносили, чтобы управу на него найти. Да нешто с их что высудишь?
— Так взяли бы да к другому помещику ушли… — сказал отец Григорий.
— Ах, чудак-человек! — добродушно засмеялся старик. — Это сказать легко: переходи… Подняться с места тоже силу иметь надо. А тут могилки родительские, родня по деревням, привычка. То да сё — вот и терпят… А я бросил всё да и ушёл: живите, как хотите. Вот переправимся в обитель, помолимся, поглядим, а придёт пашенная пора, поработаю на старцев да и дальше, коли что, пойду.
— А звать-то тебя как?
— Терентием звали.
Отец Григорий, усевшись на проталинке поспособнее, развязал свою сумочку и достал сухарей, серой соли, две луковицы да нож ржавый. И ему была люба эта бедность добровольная, и его душа радовалась, что хоть на время сбросила она с себя цепи обыденщины.