По земле растеклась лужа, в эту лужу опустился голубь и жадно пил воду, задирая кверху хвост. Сделав несколько глотков, птица поднимала голову и осматривалась по сторонам, а потом снова пила. А некто смотрел, наблюдал – и этому некто было как-то всё равно. Вот голубь пьёт, задрал кверху хвост. Вот поднял голову, опустил хвост. Смотрит. Вот опять задрал хвост. Голубь пьёт. Вот поднял голову. Смотрит. Вот… Что-то заело с этим голубем. Бесконечно он пил. Бесконечно осматривался. Пил и осматривался. Но раз тот так часто осматривался, должен был быть кто-то ещё. Кого голубь боялся. Кого опасался.
Голубь боялся женщины. Женщина делала что-то постыдное. Что-то неправильное. Толкла в ступке какие-то корешки и бросала в огонь. Как шаманка. А ещё женщина пела. Неправильно пела. Но всё равно это пение притягивало. Не голубя притягивало, а того, кто смотрел.
«Найди мамонтов, муж! – пела женщина. – Приведи к людям! Обеспечь их добычей! Сделай так, не споткнись!»
Последние слова звучали особенно громко. «Не споткнись!» – гремело вокруг. «Не споткнись!» – а он… он ведь как раз и споткнулся. Он просто лежал, уткнув глаза в землю или куда-то ещё, а жена пела. Он не хотел жену, но та так настойчиво пела. Просила его разыскать мамонтов. Просила принести людям весть. Просила не спотыкаться. Просила. Просила. Опять просила.
Сосновый Корень поднялся. В который уже раз. В голове шумело, но никакого голубя больше не было. И лужи не было. Он видел звёзды. И он нашёл нужную. Чтобы идти. Он пошёл.
А вдалеке ревел лев. Очень грозно ревел. Льву стала поддакивать львица, потом другая, затем ещё одна. Теперь ревели все львы. И они помогали Сосновому Корню идти. Он мог сосредоточиться. Он слышал рёв справа – и больше ничего. Ничего другого не было. Ничего постороннего. Только рёв – и звезда. Та звезда, которая вела к стойбищу. За которой он бежал. Уже бежал.
А львы по-прежнему ревели. Теперь бегущий знал, что львы ревут для него. Специально. Он даже понимал, что те хотят внушить, о чём предупреждают. Он понимал. И всё равно бежал.
Упадут мамонты – упадёт мир. Так ревели львы. Человек с копьём на плече их понимал. Лучше всего было упасть ему одному. Только ему. Он понимал. Не просто понимал. Он почему-то это знал. Надёжно знал. Но не мог остановиться.
****
Детёныш не долго пугался. К вечеру круглые глазёнки перестали таращиться на малейший шорох, малыш больше не прятался от бабочек или стрекоз. Быстро забылось тяжёлое, негде тому уместиться в столь маленьком тельце. А вот недоумение на мордочке осталось. Потому что исчезли друзья. Не с кем было играть. Как ни оглядывался Детёныш, как ни вслушивался – никто больше не таился в засаде на его хвост, никто не подбирался сбоку, никто другой не клянчил молока у его матери. И, кажется, Детёныша это устраивало. Так даже было спокойнее без резких движений, без каких-то внезапных перемен. Малыш жался поближе к Сильной Лапе, сосал молоко, приятно урчал – и был таким же, как прежде. Родным.
Сильная Лапа ничего не хотела. Или, наоборот, хотела, чтобы так было всегда, без конца. Ты уютно лежишь, и рядом Детёныш, который сосёт молоко. Его нежная мордочка тыкает в твой живот, шероховатый язычок лижет – так было приятно всё это, настолько невыразимо, что львица даже и не урчала, боясь посторонним звуком нарушить идиллию. Прыткая, Куцая – их сейчас не было, никого не было, никаких львов, и быков, и самой степи тоже не было. Только радость. Только приятный невыразимый восторг. Ты и малыш. Он сосёт молоко. Вы – единое.
Конечно, у львов нету слов. У всех зверей нету. Но разве радость, оттого что ты не можешь её обозвать, становится меньше? Наоборот. Совершенно наоборот. Когда не нужно тебе отвлекаться на обзывания, когда можно полностью сосредоточиться лишь на одном, лишь на единственном, тогда это одно, оно, вправду, единственное, оно – всё. Без остатка. Ничего нет другого. Ничего и не было другого для львицы. Только она и детёныш. Единое.
А потом малыш оторвал мордочку от соска. Он скрутился клубочком под материнским боком и тут же задремал. Львица слышала его нежный храп и даже чувствовала сердечко своего львёнка. Каждый крохотный ударчик отзывался сквозь соприкосновение тел и в то же мгновение достигал сердца матери – что б оно тоже знало, что б чувствовало и радовалось. Что б билось вместе.
Вдалеке, над рекой, кричали чайки, ниже, под деревьями, забавно сгущались вечерние тени, всё ещё роились комары и мухи, всё ещё существовали где-то неподалёку две другие львицы, Прыткая и Куцая, которые как будто не могли угомониться, как будто что-то где-то искали, но искали они