Собрание молчало, чувствуя на своих плечах, на своих согбенных спинах всю тяжесть этих беспросветных слов. Старшие братчики сидели молча, грустно склонивши головы на грудь, а там дальше, куда бросил Гудзь вопросительный взгляд, виднелись в полутьме залы измученные лица с глазами, мутно, уныло глядящими вперед, не видящими ни надежды, ни просвета: каким-то могильным холодом веяло на них из-под теряющихся в темноте сводов. Уныло опустился Гудзь на свое место.
Наступило томительное молчание.
— Все это правда, милые братчики мои, — заговорил наконец Скиба, подымаясь с места, — правда и то, что говорили вы, правда и то, что добавил брат наш Гудзь; но тем паче должны мы придумать что-нибудь, чтобы отстоять свое право от утеснения панов. Думайте, братия мои, что делать, так как от нашей гибели зависит и гибель святой церкви нашей.
Все молчали.
— Борониться! — раздался среди тишины как-то холодно и резко молодой голос Щуки.
— Как борониться? Чем борониться? — послышался из глубины толпы чей-то тоскливый вопрос.
— Терпеть, терпеть и терпеть, — произнес надтреснутым голосом чахоточный, преждевременно состарившийся горбатый Шевчик, и вслед затем послышался его короткий глухой кашель.
— На какой черт терпеть? Для кого терпеть?! — ответил гневно Щука.
— Потому что нет силы, — послышался унылый болезненный стон со стороны Шевчика, — против панов не устоишь.
Никто не ответил. Протянулось несколько томительных минут.
— Так жить нельзя! — произнес наконец каким-то гробовым голосом Данило Довбня, угрюмо опуская свой взгляд на каменные плиты пола.
— Нельзя! — отдалось, как мрачное эхо, в конце залы, и снова наступило молчание, мрачное и угрюмое.
Но вот с места поднялся старик Мачоха.
— Панотец Мачоха говорит… Слушайте, слушайте! — пронесся по зале тихий шепот, и все невольно понадвинулись вперед и обратили на него с надеждой глаза.
— Братья мои шановные, дети мои милые, — заговорил Мачоха, опираясь обеими руками на стол, — тяжко вам, а я должен сообщить вам еще горшую новость. Говорил вам брат наш Скиба, что ляхи нарочито донимают нас всякими поборами, чтобы вконец обессилить нас и водворить скорее повсюду унию, а я скажу вам, что они решили выбрать более
шлях. Хотят они одним взмахом покончить со святым нашим благочестием. Ох, дети мои! Не пустую чутку передаю я вам, недаром пугаю вас: ведомо мне стало, что требует сейм, чтоб униты отобрали у нас в Киеве не в долгом часе последние наши святыни — святую Софию, Печеры и Михайловский златоверхий монастырь.При этих словах Мачохи все присутствующие как-то невольно всколыхнулись. Даже Скиба в ужасе отшатнулся. Слова Мачохи были для всех страшной новостью. Яростный вопль вырвался из груди всех присутствующих, и вдруг все преобразились. Эти измученные люди так бессильно, так покорно склонявшиеся только что под невыносимой тяжестью панских поборов, казалось, вдруг забыли все окружающее их море бедствий и слез: глаза всех гневно засверкали, горячие, возмущенные возгласы посыпались со всех сторон; даже вечно согнутые спины словно выпрямились от вспыхнувшего во всех душах негодования.
— Не дозволим! Не допустим! — раздались кругом яростные возгласы. — Пока стоит наше братство, не дождутся того ляхи никогда!
— Ох, дети мои, — произнес с глубоким вздохом Мачоха, — видно, и братству нашему не долго стоять: митрополит унитский требует, чтоб скасовали его, говорит, что иначе не сможет он утвердить в Киеве унии. Бдите, братия, и думайте, пока еще есть час: хотят отобрать от нас ляхи нашу единую опору, единую заслону и рассеять нас, как стадо без пастыря в темную, непроглядную ночь.
Голос Мачохи задрожал и оборвался; старец тяжело опустился на лаву и склонил голову на руки.
При этом стоне Мачохи вся зала пришла в движение. Все кругом заволновалось.
— Ну, этого не дождутся! — стукнул с силой кулаком по лаве Тимофей Гудзь.
— За церковь мы и умереть сумеем! — вскрикнул лихорадочно Костюкевич, подымаясь на лаве.
— Когда паны и владыки бросили родную церковь, так мы ее защитить сумеем и не дадим на поругание! — загремел сиплый, дрожащий от негодования голос Чертопхайла.
— Не отдавайте на поругание матку нашу, дети, не отдавайте, — заговорил старческим, прерывающимся от слез голосом столетний Рыбалка, с трудом приподымаясь на ногах и простирая к собранию дрожащие руки, — все можно терпеть, а поругания церкви нельзя, нельзя!.. Блаженны вы, когда будут гнать вас и всячески неправедно злословить на меня, радуйтесь и веселитесь… — Жалкое всхлипывание прервало слова старика, голова его бессильно затряслась, и он снова упал на свое место, поддерживаемый своими внуками.
Эти бессильные слезы столетнего старца наэлектризовали всю толпу.
— Не отдадим святынь наших! Не дозволим скасовать братства! — всколыхнулся кругом дружный крик.