Читаем Первые коршуны полностью

После отъезда отца и разговора с Ходыкой Галина воспрянула духом: прежние подозрения и тени каких-то предчувствий рассеялись, уступив место светлому жизнерадостному настроению. Ходыка ей показался теперь вовсе не таким сказочным пугалом и зверем, как она прежде предполагала, а ласковым и способным на отзывчивость человеком… Отец, — ну, она и прежде знала, что он ее любит, но в последнее время он ей казался суровым и замкнутым, а теперь разъяснилось, что вся эта суровость навеяна горем людским и скорбью о вере… Да, такая суровость и замкнутость есть проявление высоких и святых чувств, которых она за своими личными муками и не замечала. «О, как права была мать игуменья, — думала теперь Галина, — как права была она в своих речах и порадах, что людское спильное горе давит больше сердце благочестного, чем свое власное, а людское счастье дает больше светлой радости нашей душе, чем свое, что бороться за униженных и оскорбленных, жертвовать собой за гонимую церковь — это такой подвиг, перед которым бледнеют всякие затворничества!»

Светлая головка девушки работала в этом направлении, и прежняя безысходная тоска таяла, как весенний туман под теплом светозарного солнца; не то что у Галины ослабевало и гасло чувство любви к безвременно погибшему Семену, — нет, это чувство еще крепло, росло, но оно не мертвило энергии, а возбуждало теперь на деятельную борьбу с врагами ее родного народа и порождало новую, широкую любовь к своим братьям. Да, она теперь станет помощницей отцу, она пойдет с ним рука об руку, она заменит своими юными силами его старость и не остановится ни перед какой жертвой для общего блага… Одним словом, душа ее жаждала теперь подвига.

Между тем наступила пятая неделя поста, и весна, теплая, ранняя, благодатная, расстелила уже за окном келии по монастырскому дворищу изумрудные, бархатные ковры. В открытую форточку врывались в светлицу Галины струи мягкого воздуха, пропитанного запахом распустившихся почек, ласкающая и манящая свежесть его раздражала сладким трепетом сердце и возбуждала радостное ощущение бытия, а веселое чириканье суетившихся под окном воробьев да щебетание пташек, прорезываемое иногда резким звуком полета шмеля, — весь этот гам ликующей жизни еще усиливал светлое настроение девушки.

Галина стояла у окна, поднявшись на пальцы и вытянувшись, чтобы заглянуть через высокое окно на ясное с жемчужными облаками небо и подставить свое оживленное нежным румянцем личико веянию весны, няня же ее, насулившись, рылась в сундуке, чего-то доискиваясь, и складывала белье.

— Ах, как славно, моя коханая нене, — воскликнула от наплыва восторга Галина после долгого молчания. — И пахощи, и пташка, и ветерок ласковый… Так бы и полынула вон-вон туда, где плывут серебристые хмароньки… Там так светло, радужно, а тут, в келии, какая-то смутная темень…

— Еще бы не смутная, — отозвалась няня, бросив перекладывать белье и усевшись у сундука на полу, — клетка, тюрьма… Насиделись, пора бы и честь знать!.. Уж и то нас тут уважают за вязней: ни в другие церкви, ни по печерам ходить не вольно, даже за браму не пускают…

— Как не пускают? — И Галина от удивления повернулась к няне лицом.

— Э, да что тут говорить! Я ведь тебе не раз об этом говорила! Да вот вчера: хотела я пойти к Николаю, ну, пришла к воротарке: отвори, мол, форточку… А воротарка говорит: «Не вольно без дозволу паниматки игуменьи…» «Да я, — говорю, — не черница, а вольная птица». А она мне усмехается: за вольными, мол, птицами еще больший дозор. Что за притча? Попросила я служку пойти к честной матери, а сама стала себе у брамы… Коли тут воз монастырский подъехал, нужно было ее отворить. Стала я сбоку, пока воз въезжал, да и поглядаю на улицу, на златые главы Лавры, на муры, на лес, на галок… Ей-богу, и им была рада: хоть трохи простору побачила, коли зыр — идет знакомое что-то по улице, присматриваюсь — подолянин!

— Какой подолянин? — вздрогнула непроизвольно Галина и, отскочив от окна, подсела с живым любопытством к старухе.

— Да вот, что крамница его поруч с нашей, молодой еще, высокий, чернявый… Да ты, донько, его знаешь: он у твоей приятельки Богданы раз у раз и к твоему панотцу заходит бывало.

— Кто ж бы это?.. Не Щука ли Иван?

— Во-во, он самый и есть! А мне и не пришло сразу в голову… Вижу, что наш сосед… а не згадаю, как звать, а скучила-то я за киянами, страх! Пропустить жалко: все-таки какую весточку даст… А ведь мы, почитай, мало не два месяца и чутки не имеем, что там делается, живы ли все, чи поумирали?..

— Да правда, и Богдана не озвалась и словом, — вздохнула Галина.

— А ведает ли она, где ты? Вот что непевно! Что-то уж нас чересчур кроют.

— Ну что же, няня серденько, Щука?

— Хе, а вот слушай: гукнула, окликнула я: «Славетный пане». Он оглянулся, да как всмотрелся, так и закричал: «Господи, — говорит, — не ослеп ли я? Сдается, пани господыня, что у пана войта?»— «Она самая, любый, она самая», — обрадовалася я ему, как родному. И он на меня глядит, как на чудо: сам, мол, господь привел, и в думку никому б не пришло…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза