В феврале Варов-Гриш, изгнав из души печальные заботы, встал на лыжи, позвал собаку и собрался в лес — глухаря добыть да хоть того же косача. Опоясался патронташем, на поясе — нож, за поясом — топор.
— Побегли! — Он приласкал собаку, а та уже рванулась к темнеющему кедрачу, тоненько поскуливая, переполненная нетерпением и азартом охоты. Казалось, Мужи потонули в кондовой тайге,[5]
в кедрачах, в сосновых борах и ельниках, непроходимых урманах,[6] но это на взгляд нездешнего, пришлого человека. Вокруг села клубились, переплетались, впадали одна в другую звериные и людские тропы, петляли вокруг болот и уводили в охотничьи угодья местных остяков. Крупную боровую дичь, глухаря да косача, пришлые охотники распугали, выбили за многие годы: и петли ставили, и слопцы. Но рябчик посвистывал в таежных ольховниках, да куропатка квохтала по моховым клюквенным болотам. Зайцы истоптали тальники мелких речушек.Не раз пересекал Варов-Гриш то лисий след, то мелкий стежок горностая, то беличью тонкую цепочку. Давно он не ходил в урман, и сейчас ему бежалось легко, лыжи словно сами тянули в заснеженную зачарованность леса.
День оказался удачным. Гриш снял трех косачей и добыл глухаря да пяток куропаток. Он уже собрался повернуть домой и спустился в неглубокий распадок, и тут лайка насторожилась, забеспокоилась. Варов-Гриш, всматриваясь в синеватые сумерки, различил в устьице распадка невысокий, словно потаенный, костерок. У костерка стояли люди, держали под уздцы коней, и, приближаясь к ним, Варов-Гриш понял, что те кого-то ждали, перебрасываясь короткими фразами, в которых слышалось нетерпение. Одного Варов-Гриш узнал, то был Яран-Яшка, двое других были незнакомыми. Он решил не выходить на костер и прислонился к кряжистой сосне. Вскоре на тропе появилась третья подвода, из нее выпрыгнул Озыр-Митька в толстой малице и с винтовкой за спиной.
— Что долго? — грубым голосом спросил один.
— Путь не близкий… Куш-Юр возле дома крутился, — ответил Озыр-Митька. — Нюхает. Два глаза, а хочет видеть как десять…
— Пуганите его, — резко перебил грубый голос. — Скоро он вас как щенят передавит…
— Не передавит! — захохотал Яран-Яшка и тронул лошадь. Маленький обоз свернул на проторенную тропу, что обегала ельник, и вскоре исчез, словно его и не было.
«Снова грудятся! — подумал Варов-Гриш. — Богатеи так и сбиваются в стаю. Выбили банды из лесов, так они опять на какое-то темное дело собираются. Может, яму с осетром где вскроют… А может, остяков ограбят? Нужно сказать Куш-Юру…»
Не догнать ему маленький караван. Варов-Гриш и не думал идти по следу, но его насторожила деловитая собранность этих людей и властность человека с грубым голосом. Такой голос был у волостного начальника, но того давно выкинули. Их, тех прежних, многих выкинули, да они возвращались, как оборотни.
Варов-Гриш осторожно приблизился к затухающему костру. Ведь стоянка, пусть короткая, может многое поведать. Двое были в валенках — эти, наверно, русские. Здесь наследил Яран-Яшка, он приволок сухару и суетился, раскидывая костер, а вот здесь, под елью, стоял в кованых сапожищах грубоголосый. Видать, вовсе не из этих мест, но почему-то не хоронится, в таких сапогах он каждому приметен. Водку наскоро выпили, стоя, бутылка горлышком торчала из сугроба, у костра маленько насорили осетровой шкуркой. И больше ничего… А почему таятся? Куда пошли-поехали, чего задумали? Однако в каждом опасность угадывать, ходить в лес да оглядываться? Нет. Подохнуть можно от такой жизни.
«Но вызнать их следует, — решил Варов-Гриш и позвал собаку, что шарила по кустам. — Домой пора… Елення поди заждалась. Да Илька просил беличий хвостик. Эх ты, Илька, родимая душа! Неужели не суждено тебе ходить на охоту?»
И незаметно со всех сторон набежали думы… думы… думы…
С двумя братьями, Петул-Васем и Пранэ, выехал он рыбачить тем летом верст за пятнадцать от Мужей в Васяхово. Началась путина, и торопился Гриш запастись рыбой на долгую зиму. Ильке минуло тогда три года — крепенький, подвижный, смышленый поднимался мальчонка, дружелюбный и доверчивый, и оттого знали его не только в селе, но и окрестные остяки, что по делам наведывались в Мужи. Тянулся он к людям, юркий и веселый, как бурундучок — посвистывал дроздом, кричал кукушей-кеня, ухал, словно филин-сюзь. Пел непереводимые птичьи песни, и за легкость звенящего смеха его одаривали люди кедровой шишкой, манком на рябчика, обломанной блесенкой на щуку, лебединым пером или беличьим хвостиком на забаву.
Но случилась беда, подстерегла росомахой. Собралась мать Елення на рыбацкий стан к Гришу, а Илька намертво вцепился в нее — «бери к отцу». Так и этак билась с ним Елення — как смоляной прилип. Не выдержала, взяла.