Читаем Первые радости (трилогия) полностью

Лица их Пастухов ясно видел на изгибе кучных рядов, который освещался окнами. Лица эти были розны. Большинство смотрело на хор, но многие кверху, совсем куда-то оторвавшись, улетев. Губы были сжаты, кое у кого даже стиснуты либо закушены, а другие будто что-то лепетали.

Минуту, не отрываясь, вглядывался Пастухов в стоявшего ближе всех юношу со вздернутым женственным лицом, открытым ртом и настолько туго зажмуренными глазами, что переносье, надбровье сморщились и побелели. Всего раз в жизни видел Пастухов на концерте одно женское лицо, похожее на этого юношу, — женщина подпирала тогда свой подбородок белыми кулачками. И что вдруг глубоко тронуло теперь Пастухова — юноша, скомкав свою пилотку в кулаках, прижимал их к груди под самым горлом. Голова его на длинно высунутой из воротника шее была чуть наклонена к винтовке, прихваченной в локте. Он был выражением боли — боли жданной и жаркой, как тогда, у женщины на концерте.

Но наперекор розности лиц было в них нечто единящее, и оно вспыхивало общим отзывом, когда хор начинал повторять припев. Он был торжествен, как гимн, призывен, как походный марш. По залу пролетало едва приметное шевеление в ответ на музыку голосов, и все больше ртов неслышно вторило ей.

Слова песни чаще убегали от Пастухова, чем схватывались им. Напев вел его с тою же властью, что и всех людей, которых он видел. Но не в напеве и не в гармонии голосов чудилась ему сила музыки. Она кровью сердца билась в ритме. Отдаваясь ему, Пастухов невольно ловил памятью слова с детства близких стихов, а они все ускользали от него вместе со словами хора. Он был уверен, что ритм, родивший песню, сам рожден могучим давним стиховым тактом. И вдруг, когда вновь зазвучал припев, он поймал давно любимые слова:


Есть сила благодатная,В созвучье слов живых…


Да, да, это было самое возвышенное, что когда-нибудь сказалось русским поэтом о человеческом слове мольбы, о его власти, его обаянии. Пастухову уже казалось, что он поет вместе с хором, вместе с залом — поет с Красной Армией, повелительно чеканящей от слова к слову новую песню:


Идет война народная,Священная война…


А душа его в такт повторяла, как ребенок, завороженный сказкой, — «и дышит непонятная, святая прелесть в них»…

Опять ударили громы от стены к стене. Хор кончил петь. Его крепкая скобка была сломана. Певцов разбирали по рукам, и слушатели не спрашивали, кто попадет к ним в объятия — тенор или бас. Где-то над головами мелькнул белый китель и коротенькие руки взмахнули в воздухе, но взмах их уже лишен был общего послушанья: дирижера качали.

Пастухов не помнил, как очутился снова на платформе. Он был будто пьяный. Иль, может быть, опять подступало головокружение, раз уложившее его в постель? Он прислонился к фонарному столбу. По-прежнему сновал вокруг народ.

— Запомнил мотив?

— Слова бы достать…

— Раздобудем!

Нет, со слухом было все хорошо. А как с глазами? Не чудится ли ему все это круговращение людей, как было в лесу с деревьями? Надо проследить на каком-нибудь одном человеке. Вон проталкивается, обгоняя товарищей, приземистый командир. Он полнотел, грузноват для бега — и пот на лбу обтереть надо, и портупея с плеча съехала, а он знай мельтешит сапожками, да еще обернулся, крикнул кому-то к слову:

— Песня есть — все есть!..

«Воистину, — подумал Пастухов, — все есть. Все во мне живо, все, что есть сильного, прямого, доброго. Что же теперь делать? Идти разыскивать приятелей? Зачем? Толковать с Доростковой? О чем? Нет, нет. Все должно быть иначе».

Оставалось три минуты до отхода обратного пригородного. Пастухов успел протискаться к хвостовому вагону. Народу было не так много, зато много мешков. Какой-то мешок подвинули, и место освободилось.

3

Ко второй остановке поезда Александр Владимирович отдышался, стал разбираться в мыслях. После третьей он решил, что прежде всего изорвет написанное поутру с рожицами и розочками вместе.

Что за чушь — начинать с выкладок, какой должна быть пьеса! Она будет — и все тут. С каким это гением в искусстве бывало, чтоб он до тонкостей предусмотрел, как разовьется замысел? Побольше чувствовать — вот в чем соль. («Поменьше понимать, — скользнула в пару другая мысль, но Пастухов с усмешкой, как приятельницу, придержал ее: — Ну-ну, заехал!»)

К пятой остановке, как раз когда с озорным присвистом заскрипели тормоза, он увлеченно сказал себе, что надо возвратиться к молодости. Нет ничего плодоноснее на свете, чем дерзание. Смелость неуменья — вот богатство молодых. Опыт — преимущество возраста. Преимущество опасное, потому что опыт — это контролер дерзаний. Дай этому надзирателю волю, и он отучит тебя от поисков. Втиснет в раму законченного уменья — и уже раз навсегда. Тогда смерть. Разве не в отсутствии исканий все пороки академизма? «Нет, нет, если хочешь идти с жизнью, с ее радостью, ее трагизмом — назад к молодости!» — почти смеясь нежданному приволью размышлений, думал Пастухов.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Иван Грозный
Иван Грозный

В знаменитой исторической трилогии известного русского писателя Валентина Ивановича Костылева (1884–1950) изображается государственная деятельность Грозного царя, освещенная идеей борьбы за единую Русь, за централизованное государство, за укрепление международного положения России.В нелегкое время выпало царствовать царю Ивану Васильевичу. В нелегкое время расцвела любовь пушкаря Андрея Чохова и красавицы Ольги. В нелегкое время жил весь русский народ, терзаемый внутренними смутами и войнами то на восточных, то на западных рубежах.Люто искоренял царь крамолу, карая виноватых, а порой задевая невиновных. С боями завоевывала себе Русь место среди других племен и народов. Грозными твердынями встали на берегах Балтики русские крепости, пали Казанское и Астраханское ханства, потеснились немецкие рыцари, и прислушались к голосу русского царя страны Европы и Азии.Содержание:Москва в походеМореНевская твердыня

Валентин Иванович Костылев

Историческая проза
В круге первом
В круге первом

Во втором томе 30-томного Собрания сочинений печатается роман «В круге первом». В «Божественной комедии» Данте поместил в «круг первый», самый легкий круг Ада, античных мудрецов. У Солженицына заключенные инженеры и ученые свезены из разных лагерей в спецтюрьму – научно-исследовательский институт, прозванный «шарашкой», где разрабатывают секретную телефонию, государственный заказ. Плотное действие романа умещается всего в три декабрьских дня 1949 года и разворачивается, помимо «шарашки», в кабинете министра Госбезопасности, в студенческом общежитии, на даче Сталина, и на просторах Подмосковья, и на «приеме» в доме сталинского вельможи, и в арестных боксах Лубянки. Динамичный сюжет развивается вокруг поиска дипломата, выдавшего государственную тайну. Переплетение ярких характеров, недюжинных умов, любовная тяга к вольным сотрудницам института, споры и раздумья о судьбах России, о нравственной позиции и личном участии каждого в истории страны.А.И.Солженицын задумал роман в 1948–1949 гг., будучи заключенным в спецтюрьме в Марфино под Москвой. Начал писать в 1955-м, последнюю редакцию сделал в 1968-м, посвятил «друзьям по шарашке».

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Историческая проза / Классическая проза / Русская классическая проза