Я, робко взяв коробку и побредя к сцене на полусогнутых, все думала: «что же будет если кто услышит? Посадят или уволят. Как я буду жить без работы?» Мысли неслись подобно урагану, захватившему меня и оставившему в эпицентре. Очутившись на сцене, я, дрожащими руками открыла коробку и взяла первую попавшуюся в руки рукопись. Сначала тихо, потом все громче и громче я начала набивать такт куплетами ровных строчек, говоривших о жизни в совке, о том, чем живут люди, о свободе, о бесстрашии, о политике и всеобщей глупости, нарастающей с каждым годом.
Ближе к середине я почувствовала, что меня уже трясло от напряжения, будто сердце готово было вырваться и закричать от бессилия. В конце я просто рухнула на сцену в опустошении и слезах, готовая сжечь всю коробку к чертям вместе со сценой. Слезы текли ручьями, опустошая и вымывая все то бессилие и невозможность выразить себя, реализовать. Я чувствовала неимоверную злость и опустошение. Спустя полчаса рев стих, и я почувствовала облегчение, посмотрев на коробку с рукописями. Они изменились! Точнее, изменилось мое отношение к ним. Они перестали быть запретным балластом. Они стали произведениями, которые ждут своего часа. И не более того.
— Замечательно. Спускайся с постамента, давай отмечать дебют. — Ларка достала из сумки чай в термосе и бутерброды, немного сладкого и, взметнув руки приглашающим жестом, начала есть, громко и неповторимо изящно жуя деликатесы местного производства. Я села рядом в опустошении и налила чаю, уставившись на бутерброды пустым взглядом. Бутерброды выглядели аппетитно и звали меня, приманивая ароматом. Протянув руку к одному и тихонько куснув, я начала потихоньку возвращаться к жизни. Взгляд ожил, появился румянец и аппетит. Бутерброды я съела почти все, запив чаем и оставив парочку Ларке, довольно наблюдающей за моей трапезой.
— У тебя до какого отпуск?
— Еще неделя осталась.
— Догуляем и я поеду. Пора уже, а то засиделась. Теперь на одном месте долго не буду жить.
— Может останешься? Мы ж одинокие, а тут хоть вместе будем. Какая разница где жить? Тем более я тебе работу подыскала по душе и по карману.
Ларка молчала. Напряжение повисло в воздухе и я, чтобы его как-то разбавить, начала свой эпичный рассказ про конверт под трусами, про ее публикации в журналах, про Ларису Круглову. Я тараторила как солдат перед прапорщиком, а она менялась в лице с каждым предложением, с каждым словом. То погружаясь в тишину, то напрягая лицо и едва сдерживая слезы. Ближе к концу рассказа лицо ее нервно задергалось от напряжения и в мгновение расслабилось. Слезы покатились из глаз белокурой поэтессы, откинувшейся на землю и смотрящей в небо без признаков каких-либо чувств.
— Когда меня посадили в 61-м — тихо, едва сдерживая чувства, начала она — я зареклась снова писать. В один момент я лишилась всего: дома, семьи, мужа, творчества. Всего. Через год лагеря поняла, что начала меняться и написала последнее свое стихотворение, отправила мужу с разводом, чтобы не ждал. Родителей не стало, про работу и говорить нечего. До твоего письма я не писала, только хранила в кармане треугольник с прощальным стихотворением, чтобы не сорваться. Носила с собой и как только хотела Васе написать, доставала из кармана и перечитывала, вспоминала, как не хотела его лишать молодости, жизни, радости. Я же из-за писанины этой и села-то. Написала прощальное и зареклась — не буду больше, не нужен миру поэт, если с ним так обошлись.
А позже получила твое письмо, другое, третье. Тягомотину твою праведную прочитала про общество и правопорядок, и ожило во мне что-то, взбунтовалось. Так потихоньку и начала писать, вдохновляться, о свободе вспоминать, о том, как вишня цвела у ручья, как с Васей гуляли, счастливы были. Треугольник этот до дыр зачитала, да и позабыл он уже обо мне. Столько лет прошло…
А тут ты появилась, правильная такая, но не донца, как выяснилось. Начали с тобой переписку вести и как-то мне жить захотелось, творить. О природе писать, о воле, о жизни.
А ты, торгашка, меня увековечить, оказывается, решила… Вот спасибо! Деньги пригодятся, конечно, только вот писать мне нельзя, опять посадят. За Круглову тебе отдельная благодарность, комплимент, конечно. Как угадала, не знаю.
— А ты что Круглова что ли?
— Круглова. Лариса Валентиновна. — Ларка улыбнулась и поднялась с земли. К тому моменту, когда она окончила рассказ, уже вечероло и лес потихоньку окрашивался золотом.
— А что же с мужем-то стало твоим?
— Не знаю, только стих ему отправила и все. Не узнавала больше, не хотела ни рану бередить, ни его тревожить. Дома небось чаша полная, жена-хозяйка и детей с десяток. Мужик-то хороший, любила его сильно.
— Ларис, может попробуем писать? У меня знакомые есть, да и псевдоним изменим. Никто ж не узнает, что это ты. Давай, а? Хорошие стихи же. Их должны читать.
Ларка молча посмотрела в небо и с выдохом промолвила:
— Давай. Больше уже не посадят. Время изменилось, а работа нужна. Может журналистом пойду.
— Ну да, здорово было бы…