Мой "роман" с ним, начавшийся в Баденвейлере, в Москве продолжался, развиваясь и возрастая. Папа относился ко мне со страстной, ревнивой любовью. Именно в этот период жизни он мне говорил: "Я никогда никого так не любил, как тебя, даже маму". Или: "В тот день, когда твои руки убирали мой стол, я совсем иначе работаю". Таких слов я больше никогда в своей жизни ни от кого не слышала. Почти ежедневно он звал меня на прогулку. Если у меня оказывалось много уроков и я отказывалась с ним идти, он огорчался и обижался как ребенок. Но это случалось редко. Почти всегда я с большой охотой и радостью шла по его зову.
Ходили мы по арбатским и пречистенским переулкам, по близлежащим бульварам. Во время этих прогулок он рассказывал мне о тех местах, по которым мы проходили, о "литератур-ной Москве", останавливаясь перед домами, связанными с жизнью замечательных русских людей прошлых столетий. Если бы я была постарше, я, вероятно записывала бы эти его рассказы, понимая их драгоценную значимость. Но в 16 лет люди так легко воспринимают богатства, расточаемые перед нами жизнью, что не отдают себе отчета в том, что каждое из этих богатств неповторимо и заслуживает запечатления. Слушая с интересом папины слова, я легко и бездумно переносилась мыслями на другое.
Во время наших прогулок по окрестным переулкам мы часто встречали кого-нибудь из живших поблизости папиных друзей или знакомых: С.В.Бахрушина, братьев Соколовых (это были братья-близнецы, лингвисты и литературоведы — Юрий и Борис Матвеевичи, настолько похожие между собой, что, когда я спрашивала, с которым из них мы встретились и, постояв на углу, поговорили, папа со смехом отвечал мне "право, не знаю"), П.Н.Сакулина, А. Белого и других. Папа постоянно таскал меня за собой, когда ходил по делам, в Румянцевский музей и особенно — в Академию художественных наук, помещавшуюся в одном из старых особняков Пречистенки.
Путь туда от нашего дома пролегал по Глазовскому, Денежному и Большому Левшинскому переулкам. Этой дорогой мы проходили постоянно, так что я на много лет запомнила каждый дом, мимо которого нам приходилось идти, каждую тумбу и плиту тротуара. А служащие Академии привыкли к тому, что Гершензон постоянно появлялся с дочкой.
По дороге с нами иногда случались маленькие происшествия, которые мне ярко запомни-лись. Помню, нам встретился угольщик с черным, как у негра, лицом, который вышагивал рядом с возом, заваленным угольными мешками. Мы с папой привлекли его внимание, и он, приняв нас, очевидно, за мужа и жену, отпустил какую-то ласковую насмешливую реплику, содержав-шую комплимент в мой адрес и похвалу вкусу моего пожилого "супруга", выбравшего себе в подруги такую хорошую девчонку. Как-то в Б. Левшинском переулке, пока мы довольно долго стояли, беседуя с кем-то из папиных литературных знакомых, я заметила на травке у обочины тротуара крошечного тигрового котеночка, который метался и жалобно мяукал. Мы с папой пожалели его и принесли домой. Он назван был Еськой и остался у нас жить, составив компа-нию нашему любимому серому котику, которого вскоре после нашего возвращения из Германии подарил нам дядя Коля, спасши от грозившей ему смерти и принеся в кармане пиджака.
Однажды, стоя около Манежа, мы с интересом разглядывали проходивший мимо нас автобус — тогдашнюю московскую новинку, впервые появившуюся на улицах города: до этого в Москве ходили только трамваи и по-прежнему было множество извозчиков.
В дни получения папой жалованья мы перед вечером отправлялись вдвоем на Арбат в кондитерский магазин на углу Б. Афанасьевского переулка (где до революции помещалась кондитерская "Эйнем") и покупали на 5 рублей разных конфет. Очевидно, в то время это была немалая сумма, т. к. нам завязывали огромный пакет. Я особенно любила заливные орехи, которые стоили дорого, но неизменно составляли часть нашей покупки. Появление сластей в нашем доме воспринималось как праздник, потому что было малодоступным, редким удоволь-ствием и к тому же обставлялось папой некоторой торжественностью.
Отличавшийся крайней ревнивостью, мой отец ревновал меня ко всем моим друзьям и подругам. Обычно, если ко мне приходил кто-нибудь из друзей-колонистов или школьных подруг, он выдерживал минут 40 или час, а потом выходил из своего кабинета и подсаживался к нам. Хотя и молча, он так явственно выражал свое нетерпение, что мои друзья начинали чувствовать нежелательность своего присутствия и торопливо собирались уходить. Не помню, чтобы я сердилась за это на папу. Я сама так нежно к нему относилась, что меня трогала его ревность, не вызывая досады или раздражения.