Читаем Первые воспоминания. Рассказы полностью

Борха негромко, но резко хихикнул.

— Все сделает, что я велю… все, что прикажу.

Я сняла его руку со своего плеча.

— Матия, — сказал он как-то мягче. — Я хочу тебе показать одну штуку. Это я стащил у мамы. Читай! Увидишь, дура, что ты и половины не знаешь…

Он зажег карманный фонарик и показал мне три письма. Я сразу узнала их по цвету, по форме, даже по запаху — я видела их у тети, в ее розовой душной комнате. Тетя Эмилия в мягком кресле, тошнотворный запах, игральные карты на прикрытых халатом коленях… И я подумала: «Это писал не дядя Альваро…»

— Читай, Матия… — сказал Борха. — Увидишь что к чему.

В неверном свете фонаря я разобрала первые фразы, прочитала имя и отвела глаза — мы ведь делали что-то ужасное! Но худые и твердые пальцы вора повернули мою голову к желтым листкам, и я снова увидела в свете фонаря печальные слова печальнейших на свете писем, возвращенных той, что их писала, как возвращает утопленников море. И я услышала:

— Читай, дура, узнавай. Так делать нельзя, но я хочу, чтобы ты знала…

Воровать нельзя, а мы воруем. Нельзя мучить Китайца, нельзя беспокоить останки несчастной, утраченной любви. Нельзя терять неведение, нельзя покидать Кая и Герду — и не становиться взрослыми. Злой язычок света рассказывал мне, против моей воли, тайну тети Эмилии: «Дорогой мой Хорхе…», «Любимый…»

(О, грязные, пошлые, выспренние слова взрослых!)

— Ты поняла, кого он любил? Поняла?

«Твоя, навеки твоя…» — дрожали тетины буквы. (О, глупые, глупые взрослые! А тетя сказала: «Я тоже спала с куклой до самой свадьбы».)

Бедный Горого.

Теперь я уже не помню, сколько раз видела Мануэля; не помню, часто ли, или между встречами проходило по несколько дней. Зато я помню совершенно точно цвет земли и деревьев. И запах воздуха, и свет, сплетавший тени над нами, и умирающие цветы, и гулкий зеленый колодец совсем рядом. Сновали какие-то жуки, у моря росли агавы, острые, словно шпаги из забытой игры.

Мы не уславливались о свидании. Мы просто встречались. Мануэль никогда не отдыхал, ни с кем не говорил, но для меня бросал все. А я забывала Борху и уроки, книги и бабушкины увещевания. Мы шли рядом, беседовали, ложились ничком на землю, как в тот, первый день, под деревьями, на откосе.

Помню, я словно вошла в потревоженную воду. Страх охватывал меня все сильнее — не прежний, детский, а новый, которого я еще не знала. По ночам я просыпалась, садилась в постели, темнота угнетала меня, и я чувствовала то, чего не было с самого раннего детства: «День и ночь, ночь и день, неужели это все?» Быть может, мне снова смутно хотелось увидеть, проснувшись, не ночь и не день, а что-то еще, сияющее и печальное, какую-нибудь дверцу, в которую можно убежать от жизни.

В первый раз это чувство вернулось, когда Борха сказал про тетю. Мне снова захотелось убежать от дня и от ночи. Что-то непонятное — быть может, робкая жажда справедливости — овладевало мной. Я чуть не ударила Борху, чуть не крикнула: «Нет, нет, не ты, ты притвора, ты злой!» Только Мануэль мог быть настоящим сыном Сон Махора.

Как воровка, я подстерегала у тетиных дверей и, когда она выходила, пробиралась к ней в комнату. Мне было стыдно (гораздо стыднее, чем тогда, когда я помогала воровать), но я все-таки шла к дядиным портретам. Дядя Альваро — Борхин отец, он Борхин отец. Я вглядывалась в длинное лицо, в близко посаженные глаза, в отвратительно острые скулы. Да, похожи. Когда, скинув ханжескую личину, Борха оставался с Гьемом, с Хуаном Антонио, со мной, он глядел точно так же. Антония и Лоренса говорили, что «для мужчины он чересчур красивый». Я жадно глядела на его лицо, улыбку, глаза и думала: «Нет, он совсем как дядя!» Когда-то я спросила его, почему ему это так важно; и теперь, про себя, я повторяла тот же вопрос. Тревога моя становилась все сильнее.

Я не решалась смотреть на тетю Эмилию. Пресловутое ожидание казалось мне нечистым и вязким, как запах духов в ее комнате.

Почти все цветы умерли, остались только красные розы и темно-розовые, плотные, как ирисы. Никогда еще не был откос таким красивым, и никогда так хорошо не пахло, даже весной.

А дела творились плохие. За завтраком хрустели газеты в хищных бабушкиных когтях, трость то и дело возмущенно падала на пол, серое кольцо сверкало гневом. «Какие зверства, людей живьем закапывают!..» — говорила бабушка и рассеянно отхлебывала кофе, и круглые, мрачные глаза жадно впивались в буквы. Иногда в газеты заглядывали и мы с Борхой. Бомбардировки, поражения, победы. А здесь, на острове — вязкая, молчаливая месть. Братья Таронхи объезжали округу на черной машине. Я вспоминала о Хосе, и что-то сжимало мне горло. С того вечера мы ни разу не ходили в бухту.

Китаец молча читал газеты, когда бабушка, скомкав, кидала их на стол. Если хлопала дверь или врывался ветер, он поднимал голову. Гондольер прилетал к нему, садился на плечо или на руку, а иногда и прямо на пальцы, листающие газету. Ласково клевал его в ухо, как будто целовал, а Китаец делал вид, что читает или пишет, и непонятно улыбался.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже