Ну вот. Это и все, сеньор священник. Потому и хожу я теперь дворы чищу, а не надрываюсь за кусок хлеба, солнышко светит, а я себе гуляю, в таверну заглядываю, хоть и презирают меня и оскорбить могут, а в праздник на танцы не пускают. Вот вы тогда про рай божий рассказывали, и как услышал я, что не надо в раю ни есть, ни даже пить, ох, сеньор священник! Уж вы помолитесь, чтоб и мне туда попасть, помолитесь ради всего святого, не знаю, как и просить вас. Потому как я вам другое скажу: встанешь с похмелья, очнешься — и так на душе тяжело.
Вот вроде бы все и рассказал вам, сеньор священник.
Соседский мальчик
Порой довольно смутной интонации в голосе или внезапного вихря пыли на дороге — и вдруг вспомнится что-то. Важное или нет — все равно. Одному — важное, другим — нет, но в этом воспоминании всегда скрыт какой-то пласт нашей жизни.
Так июнь всегда вызывает в моей памяти образ мальчика. Я не помню его имени, знаю только, что он жил в соседнем доме, и наши жизни разделял лишь плохо сколоченный забор. Мальчик был похож на бойцового петуха: волосы у него на макушке топорщились гребешком. Меня же в те времена заставляли носить на зубах пластинку, это было противно и унизительно, и, может быть, поэтому его вихры и приводили меня в такое же восхищение, как перья вождя краснокожих.
В соседском дворе росло чахлое деревце, и жалкий обрывок тени застилал песок. Кругом него, наполняя воздух пронзительными голосами, взметая сухую пыль, бегали наперегонки младшие братья мальчика. Еще там была собачья будка, но собаки не было — умерла от старости, и будка стояла облупившаяся и пустая.
Каждый день соседский мальчик с книжкой в руках направлялся к этому дереву. И важно ложился под ним — он как-то вдруг вытянулся и стал самым высоким в семье.
— Привет…
— Привет… — И он приводил меня в изумление очередной потрясающей историей, иногда вполне правдоподобной. Ростки будущих побед, еще робкие, уже проглядывали в нем, и он обрывал разговор, когда я меньше всего ждала: «Ладно, иди, мне надо заниматься».
И я уходила, изображая равнодушие и гордое достоинство и мучаясь своим детским видом — гольфами, косичками, бантом. А он погружался в книгу — тяжелую и неуклюжую, как здание муниципалитета.
От его мокрых волос, красноватого носа, узловатых рук неизменно веяло презрением. Весь мир возбуждал в нем презрение, но обрушивалось оно, не зная удержу, на домашних, на наши смежные сады, на наши дома. В его голосе по временам чувствовалось почти осязаемое желание дать мне понять:
— Если я и говорю с тобой, терплю тебя, малявку, так только из-за «стариков».
Он и его друзья были существами иной породы — заносчивый дым первых сигарет, споры, грохот башмаков. Они называли Канта «разрушителем философии» и поминутно пускали в ход слово «комплекс».
Так он задавался целый год. А когда провожал из школы светловолосых девчонок и они шли, размахивая портфелями, загребая ногами пыль, и ели ванильное мороженое, он ни с кем не здоровался.
Только июньская жара загоняла его в сад, в тень… и в борьбе с книгами он всегда выходил победителем.
Этими ежегодными победами гордилась вся семья, особенно мать. Как бы невзначай она заходила к нам объявить об очередном триумфе, поглядывая при этом на моего брата, а мой брат, существо совершенно никчемное, часами торчал в мастерской и рисовал греческие портики.
Я долго восхищалась тем мальчиком, но пришло время, когда это восхищение стало необъяснимо унизительным. И меня перестали радовать звук его голоса и чернота зрачков, перестали восхищать столбы голубого дыма, пущенные из ноздрей. Во мне стала расти детская жажда мести. Почему? За что? Этого я не знаю. Или, может быть, уже не помню.
У них во дворе было одно чахлое деревце, у нас же росла громадная раскидистая ель, словно пришедшая из снежной сказки. Как-то весной я подошла к забору и сказала:
— А почему бы тебе не заниматься у нас в саду? Здесь уютней, сам видишь. И мешать никто не будет.
И я многозначительно посмотрела туда, где возились и галдели его младшие братья в белых панамках — они строили крепость из камешков и песка.
У нас в семье не было никого младше меня.
Жара уже давала о себе знать, земля стала сухой, горячей, а в нашем саду было тихо и прохладно — недавно поливали. Мальчик недолго колебался.
Он перелез через забор, и какое-то время мы молча глядели друг на друга, не зная, что сказать. На нем была рубашка в голубую полоску, и от этого плечи казались уже, а ноги, и без того длинные, еще длиннее. На коже блестели капельки пота. Но тут я заметила, что у него пробиваются усы, и мне сделалось смешно и приятно, и я убежала, чтобы он не заметил, что я смеюсь.
В этом возрасте взрослеют как-то вдруг, дико и жутко.
Приглашения больше не требовалось. Каждый день с утра пораньше — мы еще завтракали — в саду раздавался его особенный свист. Моя мать говорила:
— Вот и соседский мальчик пришел. И кто его звал здесь заниматься?